Небо красно поутру - страница 3



Он походил по двору, и увидел, как небо выстилается серой простыней, и постоял, думая о двух приехавших верховых. Досужей рысцой до вершины горки, а там встали у конца проселка. Громко окликнул их Джон Фоллер. Подошел к ним и картуз снял, увидев, что другой всадник – Хэмилтон. Глаза у Фоллера улыбались. С таким ростом чуть не нагибался над лошадкой. Слова его втыкались, как нож. Хэмилтон щерился красноглазо. Как будто тут что-то новое.

Надо было тогда сказать что-нибудь. Надо было в глаза ему глянуть. Стащить бы его тогда с той лошаденки. Вы чего это тут мелете, а? В каком это смысле нас выселяют? Вы ж знаете, от нас вам вреда никакого. А баба в тягости. Неправильно это, как есть неправильно. Да все равно б не послушал.

Кулаки его сжались, и что-то в нем вскипело, как белая лихорадка реки, пока гнев его не вспенился, и не прошел он на двор, и не вытащил топор, что щерился из полена, и не пошел дальше. По колеям от дома шел он, плечи огромны и горбились. Земля целовала росой, и холод ее немел у него на ступнях, а он хотел метнуть целую гору, небо сдернуть, разодрать голыми руками землю настежь, и вот резко свернул он и зашагал к тому месту, где стояли, сутулясь, деревья. Топор раскачивался злобными дугами, пока елка не раскололась и не упала, свежезазубренная, на землю, всю в игольчатой хвое, а сам он не сел, траченный, голова сникла, и сил сдерживать слезы не осталось.

* * *

Лицо он утер рукавом и двинулся вверх по склону обратно к дому. Очерк его матери – идет через двор, а вот и корова дает ей свое молоко. Он зашел внутрь, и сел на табурет между очагом и постелью, и глянул на жену свою Сару. Очи отлогие над низкими скулами. Лицо, сложенное для печали.

Ты мне всю ночь спать не давал, так вертелся, сказала она.

Ты спала ж.

Проснулась. Куда это ты сейчас ходил?

Дрова рубил.

К чему это?

Он поднялся к очагу. Огонь жив в сгребках, и он бережно подул. По зашипевшим угольям заскакала зола, и он ее разгреб и растопил, подложив мха, а тот защелкал и затрещал, пока жадно не взметнулось пламя. Он взял бруски торфа, и сложил их сверху, и посмотрел, как дым ластится к торцевой стене, чтобы сонно улечься наверху вокруг низких стропил, а потом провел рукою над пламенем.

Детка проснулась, и выбралась из постели, и подошла к нему. Он сгреб ее к себе на колени и пальцами оправил путаницу волос. Детка завозилась, и он снова опустил ее и нагнулся вперед, упершись локтями, а руками теребя себя за щеки. Сара за ним наблюдала. Лицо у него чащоба темной щетины, и как тенями глаза ему заливает так, словно робел он от света. Он заметил ее и покачал головой.

Открылась дверь, и мать поставила ведерко у стола, и запахнула на себе платок потуже, и опять вышла.

Они поели брахана[2] из деревянных плошек под плеск огня, комнату полнило молчаньем. Каждый по очереди смотрел на него, а он не отрывал взгляда от пола, потом же поднял голову и тихо заговорил. Тошнит меня, что вы на меня глядите так, будто я что-то должен сделать. Хер с ним, значит, сделаю.

Сара отставила плошку на стол. Койл встал. Костюм Джима там, в доме?

Мать на него глянула. Не. Тута он. А тебе зачем?

Пойду да парой слов перекинусь. Попрошу Хэмилтона оставить нас в покое.

Сара подняла голову. Никуда ты не пойдешь, сказала она.

В голосе ее теперь тревога, переуступает главенство его голосу, тихому и ровному.

Пойду-пойду. Схожу да вразумлю этого человека.