Нет мне ответа… - страница 114



Нет, не там, в Колонном зале, а гораздо поздней, я, ещё только вступающий в литературу, сделал для себя вывод, что Фадеев предупреждал нас, литературных юнцов, этим выстрелом, оберегал от тех роковых ошибок и заблуждений, которые совершил он, и не хотел, чтобы мы их повторяли. Может быть, это и не так. Толкуют этот мужественный (иначе я не могу его назвать) поступок и иначе, толкуют выгодно для себя и текущего времени. Но я склоняю голову перед человеком, который так много сделал литературным трудом своим для того, чтобы мы выросли бойцами и честными людьми и не задумывались: выгодно это или нет.

Я склоняю перед ним голову и за то, что эхо его выстрела звучит в моей душе до сих пор и не даёт покоя, предостерегает от лёгкой жизни, равнодушия и литературных компромиссов, на которые, к горькому моему сожалению, так склонны сделались те, кто учил нас в детстве своими книгами быть непреклонными в испытаниях, быть всегда, в беде и в радости, со своим народом.

Как-то всё больше и больше ощущается попытка наших старших товарищей отмахнуться от нас либо заморочить голову. Но ведь мы уже не юнцы! У нас за плечами война и нелёгкая послевоенная жизнь. У нас уже головы седые, и мы вправе не только ждать, но и требовать, чтобы с нами разговаривали как с ровней, а не как с бедными родственниками. И тем более вправе требовать, чтобы с нами считались, когда решаются вопросы, для литературы насущно важные, болезненно острые.

Волевые, келейные решения многих наших дел уже привели к тому, что надзор за словом писательским у нас стал такой, какой и не снился писателям в «проклятом прошлом». Он, этот надзор, сделался многоступенчатым, нашему брату даже и допуску нет к тем, кто решает судьбы новых книг. «Невидимки» точат древо нашей литературы, и прав Солженицын, указавший на то, что она утратила своё ведущее положение в мире. Как ни отмаливайся от этого, как ни ораторствуй, ни прикрывайся цифирью валовой продукции литературы, а ведь так. Работать в нашей литературе всё труднее и труднее из-за внешнего давления да из-за того «внутреннего цензора», который в каждом из нас домовито живёт и сердце в кулаке сжимает.

Можно от всего этого отмахнуться. Можно и себя убедить в том, что живём ведь, пишем, даже издаёмся, хоть и в «кастрированном» виде. Но нас воспитывали не себялюбцами-одиночками, не мещанами, у которых хата с краю, и потому не можем мы быть безразличными к судьбам и делам товарищей по труду, к тем, наконец, даровитым людям, что идут уже следом за нами, дышат горячо в наш затылок.

Мал, немыслимо мал для такой страны, как наша, приток одарённых людей в литературу. Вспомните только, каков был «улов» на обширных семинарах в Чите и в Кемерово: Распутин, Вампилов, Машкин, Колыхалов, Якубовский, ну и ещё два-три человека, фамилии которых не вдруг и вспомнишь. В молодых числимся мы, сорока– и сорокапятилетние, – это ли не показатель застоя мысли в обществе, это ли не тревожный сигнал того, что потенциальные творческие возможности сдерживаются у нас?!

А поглядите, полистайте внимательней книги моих сверстников по возрасту и труду. Какая бездонная усталость в прозе сорокалетних, какая печаль в интонации талантливой прозы! И кабы эта усталость была и оставалась в книгах! Она ещё и в душах наших. Закройте глаза и заставьте кого-нибудь вслух прочесть талантливую книгу сорокалетнего – вам послышится голос старца. Неужели вы этого не знаете и не слышите?!