Незаросшая… - страница 23
– Поляков? Был ты, Цвирка, дурак, дураком и помрёшь. Сейчас убивают всех: евреев, цыган, поляков, русских, белорусов. Стреляют и в живых, и в мёртвых, в детей и баб. Но тебя, видно, взяли они по ошибке… Ты же, сучья морда, айн, цвай, драй – и в полицию пошёл бы!
Это было правдой. Когда немцы объявили, что набирают людей в полицию, он было собрался в магистрат. Чёрный френч, с серым воротником и серыми обшлагами, подпоясан широким ремнём, а портупея поддерживает кобуру с тяжёлым пистолетом…. Чёрные галифе он сшил бы на манер немецких, а сапоги с высокими задниками, сшитые ещё перед войной Биндером, начищенные до блеска, стояли, распятые колодками, в шкафу, под мантелем. Этот мантель он купил у полицейского, что живёт на Сверженской, за два литра самогона, осенью, после того, как расстреляли евреев в радзивиловском парке. Мантель был ещё совсем новенький, неодёванный; видно, кто-то справил ещё перед войной, та так и не воспользовался… Может, даже Биндер… Тогда Цвирка много скупил за бесценок: мягкий плюшевый фатель, толстое шерстяное одеяло… Нет, одеяло он сам принёс.
….
Было ещё темно, когда евреев согнали на площадь. Всю ночь он слышал как гиркал старый Канторович, ходил по двору, стучал засовами от сарая, и долго было слышно, как там шуршала солома. Ещё за несколько дней до этого Цвирка видел, как Канторович что-то закопал у старой яблони, рядом с его забором.
Когда Канторович вывел весь свой выводок и запер за собой калитку, он долго стоял и всматривался в темноту, пока не умолкли последние шаги.
А в то сентябрьское тёмное утро топот смолкал быстро. Евреи торопились к ратуше, к пяти часам, как приказал комендант. И комендант торопился тоже. Торопился к рассвету согнать всех ко рвам, в радзивиловском парке. Цвирка знал об этих рвах. Ещё накануне Харитончик сказал ему, что рано утром идёт в парк, копать яму для евреев.
….
– Что, Цвирка? – сказал Бурдейка. – Отрёкся от своих когда-то – теперь те, к кому рад был бы примазаться, отреклись от тебя. Выплюнули тебя и те, и другие…. И всё же ты счастливчик, Цвирка: тебя распнут как тех разбойников, вместе с Христом, и за это ты получишь и Господнее, и людское прощение. Принесут люди цветы нам, и тебе, Цвирка, бросят. Вот что обидно. Мне не жаль, что я умру. Старый я гриб, но вот что с тобой рядом умирать и лежать буду – обидно. Господи, вразуми всех нас и не делай искупительной жертвой зла….
Незаросшая.*
«Бог создал мир, но не заботился о нём, как я о сапогах для своих клиентов».
Знакомый моего детства, Биндер.
«Из памяти можно выбросить всё, но зачем выбрасывать боты?»
Пан Рыбарский, тоже знакомый.
На его памяти улица не раз меняла своё название. Она была самой длинной, самой нарядной и соединяла город со станцией, отстоявшей от него в двенадцати километрах, откуда всегда приходила новая власть. По этой улице, поднимая пыль, прокатилась серой лавиной конница Будённого, а затем, мягко гарцуя, прошли уланы пана Пилсудского. Разное время и разные песни. Вот и сейчас он слышит отголоски старых песен – то «Ружи бялы квят», то «Дальневосточная, даёшь отпор». А потом, в мерном кованом грохоте добротных сапог, тревожа раннее утро, бушевала «Лили Марлен».
Когда-то, в годы его детства, улица называлась Виленской, и старые люди, как он, пан Рыбарский, видавший столько, не дай Бог никому, разных перемен, так и называл её по старой памяти. Человеку однажды дают имя, и он живёт с ним до смерти, а улица? Улица, да ещё центральная, всегда должна быть верноподданной. Смирилась она, значит смирились и люди. А если не приемлет новое, то потихоньку, шёпотом так и носит старое имя.