Одиннадцатый цикл - страница 50



Пламенная речь повергала присутствующих в благоговение перед могуществом Владык. Монах вскинул палец и театрально выдержал паузу.

– Один. Один месяц добавляется к году после каждого цикла. Один месяц для смертных, чтобы вымолить у нашего господина, создателя, прощение и стать ближе к утраченной вечной жизни. – Он обратил лицо к гробу. – Перри Немиас почил, и пусть кончина эта послужит напоминанием о нашем грехе. Грехе, из-за которого его не стало так рано. Восславим же Владык, посвятим себя служению им, дабы возвратилась пора благодати и не обрывались более столь юные жизни.

Я взглянула на отца. Он не кивал, одобрения не выказывал, а лишь опустил голову и сцепил руки перед собой. Мама тоже силилась выдержать траур, но мешал Бен, поминутно теребя ее за подол.

Когда жрец кончил, его сменил у гроба лютнист, в котором Дейл признал Максина. Он ловко отщелкнул изящный футляр и извлек на свет безупречную лютню.

Жрец наблюдал равнодушно.

Мать рассказывала, что обычай петь на похоронах пошел от церкви Зрящих. В память об усопшем сочиняют песнь – в идеале столь звучную, столь проникновенную, столь одухотворенную, что навеки запечатлеет прошлый образ человека в настоящем. Иные музыканты так искусно вплетают память о нем в свою музыку, что те струятся в унисон – и чем талантливее Вдохновенный, тем глубже в душу проникает песнь.

Я смотрела на небо, а небо – на меня. Мир полинял под его хмарью, померк, точно старый мазок на холсте. Тучи набухли дождем.

Запела лютня Максина, и тут же чья-то незримая любящая рука покрыла мир подлинными красками – не разгоняя прискорбия, не пытаясь развеселить, будто мы на празднике.

Мелодия бережно, без прикрас писала картину траура. Аккорды дрожали так, словно лютня сама оплакивала покойного.

Цветы в горшках оттенило в цвет осенней тоске голубым, густыми полосами легла на мир чернота из бездонного омута нашей печали, каждую слезинку прорисовало в мелочах, сделало стократ заметнее. Я чувствовала, как воет промозглый ветер. Скорбит наравне с нами. Чувствовала, как колышется трава. Чувствовала, как в гармоничном ритме пульсирует наша боль.

Так вот кто такие Вдохновенные…

Я нежила захлестнувший меня мрак, упивалась им. Ловила каждую ноту, каждый полутон, растворяясь в их потоке. Меня как будто несло кубарем по заросшему цветами косогору, несло к обрыву и к жадной пучине волн под ним.

Слезы взяли надо мной верх. Сердце саднило. Я охотно отдалась во власть этой муки, поскольку заслужила ее. Страдай, твердила себе, страдай!

Как все-таки закаменело мое сердце – настолько, что я лелею нестерпимую боль, которая мечется в душе, разрывая на себе трущие цепи.

Лютня, ее мелодия меня поработили, связали узами со всеми вокруг, удесятеряя скорбь и нагнетая стук сердца в такт музыке, пока ее тихая бесцветная боль не стала чем-то желанным.

Я чувствовала, как друзья и семья Перри горюют. Горевала и сама, выплакивая всю боль, которую сменяло чувство избавления. Много кто дал волю рыданиям. А когда лютня умолкла, я поняла, что мои оковы спали.

Над похоронами сгустилась тишина – непроницаемое безмолвие, славящее талант Максина красноречивее аплодисментов.

И в этот миг, миг неизъяснимого молчания, само небо как будто прослезилось: тучи пролились дождем, бесцветный шелест которого заглушил мои измученные мысли.

Лишь теперь шестеро мужчин взялись за веревки и синхронно опустили гроб в могилу. Мой Перри, любимый Перри уходил под землю. Натруженные руки фут за футом скармливали веревку тьме. Я зажмурилась. Хоть бы помнить его всегда, хоть бы после смерти он не стал забвенным. Я боялась не вспомнить Перри даже сильнее, чем самой истлеть в вечности без следа.