Одиннадцатый цикл - страница 55



За столом при всех он не решался протестовать – лишь вполголоса с отцом, с глазу на глаз, когда считал, что никто не услышит разговора. Тщетно. Тогда Фред искал поддержки у мамы, но и от нее уходил ни с чем.

Отец уважал семейство Табунноров за набожность и доброхотство – ну и, разумеется, не могло расстроить планов их доходное дело: конюшня с призовыми лошадьми.

Я шутила про себя, что дурнушку Марию просто никто не берет, вот соседям и пришлось согласиться на Фреда.

* * *

Ничто – ничто! – не изнуряло, не отвращало сильнее, чем потуги изображать, что со мной все хорошо.

В перерывах между приступами тяжкой, пустой тоски я натягивала улыбку, ведь так проще, чем открыть правду. Отец, знаю, тянулся ко мне. Велел думать о хорошем, смотреть в завтрашний день, уйти от тягостных мыслей в хлопоты. Он привык по жизни решать проблемы, но пытаться помочь мне – что голыми руками ловить дым.

Мама тоже от меня не отставала, но хотя бы пыталась разговорить, предлагала излить душу. До чего ее ранила эта тупая отрешенность дочери!

И я врала. Врала, ведь так проще, чем открыть правду.

Однако весь день держать улыбку не выйдет. Со стороны казалось, я понемногу теряю рассудок от гнили либо, как миссис Джонсон, от приступов истерики – но приходилось делать вид, будто я оправляюсь, будто улыбка вновь обретает утраченный блеск.

До чего противно!

Противно, что надо натягивать маску, когда сердце рвется на клочки.

Вечером после ужина я ушла в хлев, наконец-то позволив себе минутку уединения.

Закат еще не отжил свое. Обрывки солнечного сияния красили горизонт в лавандовый и разливали на небосвод румянец.

Козы заблеяли при виде меня. Я затворила за собой дверь хлева и направилась к снопу сена в углу, подсвечивая путь фонарем. Козы, по обыкновению, уперли в меня прямоугольные зрачки и дергали ушами. Одна жевала жвачку, безучастно наблюдая, как я шарю в сене.

Есть. Я нащупала и выудила на свет железные ножницы, которые так долго искал отец.

Они были в форме щипцов с упругим сгибом и после сжатия пружинисто возвращались в исходное положение. Пламя фонаря подрагивало в лезвии. Его былой блеск подпортило ржавчиной – она язвочками расползалась по ножницам.

Проблеяла коза.

Я закатала рукава, обнажая лик моей скорби, храм моей утраты. Руку покрывала вереница поперечных черточек, свежих рубцов – плачевная летопись моей боли. Их я нарочно не залечивала.

Я посмотрела на одно лезвие и вдавила его в кожу. Рука дрогнула, набухла первая капля, потянулась полоска крови. Я застонала от острой рези и горестного облегчения.

В багрянце танцевал огонек фонаря. Острие ползло, ползло по коже.

Струя хлынула по локтю, и капли оросили сено под ногами. Я морщилась, чувствуя, как боль распускается, под стать красочному цветку.

Таково мое раскаяние. Плата за то, чтобы ощутить хоть что-то наяву. Ножницы оставили после себя две раны, и кровь из них свободно хлестала, унося с собой жгучее чувство вины. Рука с ножницами дрожала от натуги – и от сладостного избавления.

Сколько ни вырывай этот сорняк из почвы моего сердца, вскоре, я знала, он вновь покажет ростки: слишком уж глубоко вгрызлись корни.

Однако на краткий миг боль и чувство окоченения в душе отступили. Руку жгло, душу кололо сожаление, ум душило печалью. Я будто слушала игру Максина, только в извращенной форме, стремилась вновь разбудить ту избавительную печаль, но выходило нечто вычурное, аляповатое.