Остров Ржевский - страница 41



«…пока он сходил с ума от своей несчастной любви, мне необходимо было только изображать сочувствие, остальное Гриша сделал сам…»

Перед глазами замелькали помехи, давление у меня, должно быть, скакнуло серьезно. И тут – вспышка, как очнулся ото сна, сижу я в машине с дугинским письмом в руках и уже знаю, о чем там написано. Даже не читая – знаю, всегда знал, не хотел признаваться себе, но знал. Но не могу сделать вид, что мне ничего неизвестно, когда оно в руках моих. Добраться бы скорее до дома, в спокойствии и тишине сесть, выслушать, что Михаил хотел сказать – не мне, брату.


Здравствуй, Сергей!

Ты сейчас, вероятно, задаешься вопросом, что заставило меня спустя столько лет написать тебе. Резонно. Я не нашел бы ответа точнее, чем признание: по той же причине, по которой ты продолжаешь слать мне открытки, по которой спрашиваешь о мальчишке

Не знаю, удастся ли уместить в письмо все, что мне нужно тебе сказать. После лет молчания я так и не придумал короткого резюме, объяснившего бы мне самому, что мы сделали тогда. Ты простишь мне нежелание вспоминать прошлое – ничто в нем не влечет меня, и если хочешь знать, я ни о чем не жалею.

Да, мне знакомо твое чувство вины. Ни разу ты не написал о нем, но им просолены твои открытки. Не надейся, что мы будем посыпать головы пеплом вместе; я не из тех, кто предается мукам совести. Предупреждаю, что пишу тебе один раз и не потому, что скорбь твоя и вина твоя – ты сам на себя возложил их – меня трогают. Правда такова, что я не помню тебя, не знаю тебя и не желаю узнавать. Ну а вся ирония в том и состоит, что лишь тебе, незнакомцу, я должен исповедоваться в грехе своем.

Грех… Как смешно звучит это слово. Если ты еще не забыл, я беспринципная сволочь, поправшая мораль с самых первых дней своих. Где в нашем мире справедливость, равенство, братство, почему одни рождаются в шелковых пеленках, а другие должны выплывать из дождевого стока, глотать холодную грязь и кланяться за монетку? У отца было шестеро голодных ртов, а я младший из них. В жизни моей, пока я не взял ее в свои руки, ни дня не проходило без пьяных побоев и голода. На роду мне было написано таскать до грыжи мешки и ящики, мести улицу, а может, мыть посуду в дешевой забегаловке. А я не захотел – вы, господа ученые, в костюмах-часах-галстуках, разве лучше, разве умнее меня будете? Да ничего подобного, да я еще всех вас выше поднимусь и вспоминать буду с торжеством, как вы плевали на меня, а теперь зовете по имени-отчеству!

И они звали. Когда я выкарабкался, всего добился, доказал, что лучший, – они звали и зовут. Они меня хотят, и бабы хотят, и мужики, да только я не забыл, как было вначале. И не забуду никогда, не поверю, что меня они хотят, Мишу Дугина. Их мое место, мои заслуги, моя теплая постелька манят, виски по штуке за бутылку, лифчики из бутиков, тачки заграничные… И чтобы можно было сказать как бы между прочим: «А я тут обедал с Дугиным…», «Мы с Дугиным ходим в один гольф-клуб…», «Дугин защищал меня в суде…» Шлюхи, все до единого, а еще жеманятся. Смеют рассуждать о приличиях, о морали, об этике. А коснись что, случись настоящее горе под боком, кто из них побежит спасать ближнего? Ни один. Мрази, окружившие себя видимым благочестием. А мне всегда было плевать на искусственные нормы, и ни один из них не обойдет меня, покуда будет так. Где дрогнет от жалости, из милосердия, от человеколюбия рука другого, я всегда выстрелю без осечки.