Перерубы - страница 23



Потом он ел щи, и я тоже. Мать говорила:

– Вот, смотри, шельмец какой – поел, хорошо покушал. А без тебя не ел – отворачивался.

– Мужик растёт, – глядя на меня, добрел отец, и его мужественное, с крупными чертами лицо освещалось красивой улыбкой.

Вечером я лёг на колени матери, смотря в её глаза, в которых, как в колодцах, плескались две луны. Мать разделась при мне, и на меня красно-коричневыми сосками раскосо уставились её груди. Я сразу к ним. Наевшись из моего первого "я", продолжал лежать на коленях, иногда просто болтая ногами, довольный, или беря ногу и таща ступню в рот.

– Вот так, – говорила мать ласково, – не надо тащить её в рот.

И, вытирая из моего рта отрыжку, смеялась: «И как ты можешь это делать?» А когда я закладывал ногу за голову, мать потихоньку опускала её назад – и с недовольством: «Свинтился весь, так и ногу сломаешь». А потом подходил отец, брал меня на руки, нежно прижимая к себе и лаская, чтобы я заснул у него на руках. Я чувствовал, что эти существа защитят меня.

– Мужчина будещь, любить тебя будут. Главное, чтобы ты был счастливый, – и тебя все будут любить.

Я, довольный, дремал, покачиваясь на руках моего второго "я", который, как я считал, должен принадлежать только мне. И третье моё "я" тоже должно принадлежать только мне и вечно быть со мной, любить меня, кормить и ласкать.

Я уже начал прислушиваться к голосам и ползать. Особенно к отцу, когда тот приходил с работы и радостно брал меня на руки.

Помню, как рыдал я, когда он однажды, придя с работы, вошёл в дом. Я на своих неуверенных ножках к нему, чтобы он взял меня, прижал к себе и, сев, начал раскачиваться. Я считал, что это его долг передо мной ,и по-своему любил это. А ещё считал, что, раз он вернулся, то должен взять меня, посадить с собой за стол, и я должен есть щи, потому что отец их ел.

В тот раз он меня не взял на руки. И я упал на пол, уставился лбом в пол и зарыдал.

– Ой, обиделся, – прижал отец к себе, и я успокоился.

И понял по-своему, что эта вторая половина будет вечно принадлежать только мне.

Потом я стал ходить. И по приходу отца с работы садился за стол напротив него. Помню отрывками крик матери, булькавший слезами в её горле:

– Ну и уходи к ней, к этой, своей!

– Уйду, дай только мне хромовые заготовки для сапог.

– Не дам.

Отец в гневе схватил топор. Я испугался, заплакал, думая, что он им ударит мать. Но отец косанул на меня взглядом, подошёл к сундуку и подсунул его под петлю. Мне стало жалко сундука, и я заревел сильней. Отец же сел на пол – не стал ломать сундук, встал и ушёл.

Я долго его не видел, ждал его, что придёт. Тосковал. И вечерами засыпал со слезами и тяжёлыми вздохами.

– Мама, а где папа? – спросил я как-то, сидя на печи и смотря в потолок, по которому ползли большие рыжие прусаки. – Папка, где ты? Я так хочу, чтобы ты был рядом. Я жду тебя, папка!

По селу ходили слухи, что я сирота, что отец бросил меня и живёт где-то в соседнем селе. Я тому не верил, хотя видел раз вечером, лёжа на печке, как мать, стоя на коленях перед иконой, молилась: «Господи, верни мне его. Как же я одна… и у меня никогда-никогда не будет мужа? Верни мне его!» И было слышно, как что-то в матери булькает и переходит в плач.

Я потихоньку накрывался одеялом и тоже плакал, что у меня никогда не будет второго "я". Но всё равно я ждал, верил, что отец вернётся. И он приехал.

Я тогда сидел за столом, когда под окном заржала его лошадь, и он, проезжая мимо нашей избёнки, остановился (в нашем селе у него не было родных), и расчёт у него был прост. Вошёл – высокий, и, не подавляя гордости, сказал: «Хочу только предложить животину. Марья, возьми поросёнка, куда мне его теперь девать? Ушёл я от Антонины». Мать кинулась за ним в дверь. Я выбежал и видел, как мать заводит лошадь под уздцы во двор, как спускают поросёнка, тащат его, визжащего, в сарай. Мне тогда казалось, что он был большой. Разгружали и затаскивали нехитрый скарб отца.