Перерубы - страница 24



А потом я полюбил хромовое пальто отца. Он обещал, что, когда я вырасту, отдаст его мне. Поэтому я, почитай, каждый день щупал мягкий хром и тяжело вздыхал, сожалея, что очень медленно расту.

В зиму мы ушли жить к бабке (невыгодно было топить две печки). У бабки изба была большая – пятистенка. И я так несказанно был счастлив, что у меня был отец, мать, сестра, а тут ещё и бабка, вечно угощающая меня чем-нибудь вкусненьким.

Вечером горит голландка. Оттаивают затканные точёными рисунками мороза стёкла окон. В углах дома мокреет зелёная плесень сырости. Тяжело дышать, все лица раскраснелись. Я дремлю на сундуке, уже чуть ли не засыпаю. На улице темно. Бабка спрашивает мать:

– А где Петран?

Мать вздыхает, молчит.

– Что молчишь?

– Вчера в два часа ночи пришёл. Говорит, в карты играет.

– Может, действительно играет?

– Может.

Может быть, я не понимал их тревожный разговор, но чувствовал, что что-то не так. Какая-то тревога стала заползать мне в душу.

Отец поехал на базар. А когда с него вернулся, зашёл в дом с клубами пара и с булыжным свёртком под мышкой. Положил на стол, разделся, снял шапку со своей лобастой головы, пятернёй зачесал свои волосища. Подошёл к столу и развернул бумагу. Я раскрыл рот, а мать восторженно смотрит, затаив дыхание. Вечно недовольная бабка засуетилась. А потом они почему-то разом ахнули. На столе лежал отрез голубой ткани в белых лаптастых цветах. Мать зажмурилась. Я от восторга раскрыл рот: так красива была эта ткань.

– Садись. Устал, поди, – мать не знала, как угодить отцу.

А отец тоже с восхищением смотрел на отрез и на нас. Насладившись эффектом зрелища, сел.

– Примерь, – приказал он матери.

Мать, иссушённая, а тут разом ставшая алой от внимания и заботы мужа, с радостным блеском в глазах взяла отрез – и к большому круглому зеркалу, висевшему на стене. Распустила отрез и приложила к груди. Конец его свисал ниже колен. Я чуть не до вывиха разинул рот – так мать преобразилась от этой ткани, ещё не ставшей платьем, словно синее солнце вошло в нашу горницу. Я, встревоженный и радостный, забегал то с одной стороны, то с другой, кружил вокруг неё от восторга и радости. Если б умел тогда, наверное, пустился бы в пляс. Как моя бабка говорила, от радости хотел из самого себя выпрыгнуть.

Мать же, счастливо сияя, спросила:

– Ну как, сынок?

– Ух ты! – только и произнёс.

Отец сидел и с довольной улыбкой смотрел на неё. Мать отстранила ткань, скатала её, вздохнула и сказала: «Хороша ткань, только она ни к чему мне. Положу в сундук».

Я надулся.

– Ты чего? – спросила мать.

Я молчал, исподлобья смотря на мать.

– Иди-ка, сынок, сюда. Я тебе кое-что привёз, а то за всеобщими смотринами забыли о другом гостинце, – и отец высыпал на стол из газетного кулька конфеты.

– Ух ты! – снова вылетело у меня.

Я мигом на лавку, на колени, двумя руками загрёб к себе конфеты и положил голову на них.

Все засмеялись.

– Погоди, сыпок. Все твои будут. Отложу вот только на завтра тебе.

Бабка забурчала:

– Ох и жаден ты! Всё захапать хочешь и бабку свою не угостишь? Не дашь конфету, я тебе киселя с сахаром не сварю.

Кисель из картофельного крахмала был моей слабостью, если мне позволили бы, то ел бы его день и ночь. Поэтому я стал смотреть, какую конфету мне выбрать. Наконец из всей горки я выбрал маленькую ирисочку – и протянул ей.

– Спасибо, – взяла бабка конфету и сунула в карман фартука, чтобы через несколько дней отдать мне, сказав при этом, что, мол, шла с огорода, лиса повстречалась и дала мне конфетку. Обычно я спрашивал бабушку: «А у лисы конфет много? А что, она не могла отсыпать целую горсть?»