Перила - страница 39



Тот, кто вопит, что это шиза,

Пусть срывает глотку, мы только за!


Успеваю глянуть в зал и вижу, как Светик старательно подпевает ему – не обманула! Впрочем, разглядывать публику некогда – во втором куплете я начитываю в совсем уже бешеном темпе:


Я корчу рожи в зеркало, язык до носа высунув, —

Никак мне не избавиться от сходства с Дуги Бримсоном!

И даже в старых книгах, кем бы ни были написаны,

Герои – как парад молочных братьев Дуги Бримсона.

Уже буквально вечером идея будет слизана,

Весь мир залихорадит в карнавале Дуги Бримсона,

Все коротко подстрижены и в пухлых масках скалятся…


Делаем резкую паузу, остается только клик барабанов:


А утром праздник кончится, из памяти изгладится…


И снова мощный припев! Интересно, в зале хоть какие-то слова разобрать можно?

Все, первую пролетели!

Зал (во главе с быдлом, которое выглядит уже совсем как десант любящих дедушек на свадьбе внучка) довольно бодро аплодирует.

– Спасибо! – орет в микрофон Роммель. – Следующая песня называется «Лазанья».

Он что, решил все на ходу поменять?! Сейчас ведь должно быть «Удушье»!

Перехватываю удивленные взгляды Стэна и Троцкого, но потом догоняю, что его распечатка с порядком песен осталась у быдланов, и посмотреть нашему фронтмену просто некуда.

Впрочем, «Лазанья» – так «Лазанья», и мы начинаем первый за сегодня медляк. Я играю несложную аранжировку – здесь мне читать не надо, все поет Роммель:


Задуши меня, но только пусть никто не знает,

Как я брел ослепший до метро.

Подожги меня – и ты увидишь, как растает

Моя гордость, словно злобный тролль.

Я бы еще долго мог обсасывать обиду

И жалеть себя, бедняжечку,

Если бы не знал, что мы с тобою будем квиты —

Души склеивать клочок к клочку…


Тут я чувствую неладное – с каждой строчкой мне все меньше нравится то, как мы звучим! Сначала это просто стремные ощущения, но к концу куплета музыка превращается в какую-то кашу, и тут до меня доходит: Троцкий все сильнее и сильнее ускоряет темп! А ускоряет, потому что нас не слышит! Правильно, нормальной настройки-то не было…

А Роммель, как глухарь, – когда поет, ничего вокруг себя не замечает:


Драма – опять холодная лазанья,

Мама, за что мне это наказанье?

Стали страшней огня, опасней стали

Касанья глазами…


Смотрю через плечо и по глазам Стэна вижу, что он в панике. Я хочу помахать ему, что все в порядке, но руки-то снять с клавиш не могу!

И тут происходит самое паршивое, что только можно придумать, – Стэн просто перестает играть и поднимает ладонь вверх.

Троцкий стучит еще несколько тактов и тоже останавливается. Причем всем в зале, от звукаря до бармена, понятно, что это не тонкая аранжировочная задумка, а явная лажа.

Секунд десять – тишина, только один из усилителей издает мерзкое гудение. Потом из зала кто-то свистит. Получается пронзительно, мерзко и в тон усилку.

– Снова! Три-четыре, – командует Роммель.

В каком-то ступоре выдавливаем из себя совсем протухшую «Лазанью».

– Ребята, еще две песни – и все! – раздается в колонках голос звукорежиссера.

Ага, когда он нужен, тогда его нет, а когда не нужен…

Не выходя из ступора и избегая смотреть в зал, механически штампуем «Удушье» и «Прямой эфир». Роммель вяло произносит какие-то дежурные слова в микрофон, и мы, подхватив инструменты, поднимаемся в гримерку. Там я натыкаюсь на мужика-«евангелиста» и молча возвращаю ему шнур. Их группа (все примерно такого же возраста, как и он) неторопливо спускается на сцену, и мы остаемся вчетвером, злобно переглядываясь.