Персоналии: среди современников - страница 5



– Что значит строчка “В парвеноне хрипит «ку-ку»”?

– “Парвенон” – гибрид парвеню с Парфеноном, – молниеносно, как будто ждал этого вопроса всю жизнь, ответил Лосев.

И тут я уже сам вспомнил часы на башне с наивными деревянными колоннами – ампир провинциального Провинстауна, где и была написана “Колыбельная Трескового Мыса”.

Со своими стихами Лосев обращался не так, как с чужими. Об этом я тоже спросил, когда решил узнать, каково его рабочее определение поэзии. Бродский считал стихи ускорителем мысли, Пастернак – губкой, Лёша – игрой, как он сказал, опять почти не задумавшись.

Про других он бы так не сказал, но про себя можно. Стихи Лосева действительно насыщены игровой эквилибристикой. Каждое стихотворение – как цирковой номер: под куполом и без сетки. В такой поэзии нет ничего ни естественного, ни противоестественного, только – искусное.

Я отлично помню, как случилось открытие Лосева-поэта. Оно произошло совершенно неожиданно. Первую подборку в богемном журнале “Эхо”, который издавали в Париже Владимир Марамзин и Алексей Хвостенко, сопровождало чрезвычайно хвалебное предисловие Бродского. Оно начиналось, как он же любил говорить, с верхнего до: “Стихи Льва Лосева – замечательное событие отечественной словесности, ибо они открывают в ней страницу дотоле не предполагавшуюся”.

Бродскому не сразу поверили: “Платон мне друг”, и все знали, насколько они были близки. Тем более, что я сам слышал, как Бродский говорил “меня так не интересуют чужие стишки, что я лучше скажу о них что-нибудь хорошее”.

Но, конечно, в этом случае он оказался совершенно прав: Лосев стал вторым поэтом поколения, совершенно не похожим на первого. За этим он строго следил.

– Если я узнаю, – рассказывал Лёша, – интонацию Бродского в своих стихах, то безжалостно их уничтожаю.

Премьера его сборника “Чудесный десант” (1985) произвела сногсшибательное впечатление. Мы с Вайлем взяли эту тонкую книжицу в 150 страниц с собой в машину на дорогу к Бостону и читали вслух – туда и обратно. Ничего подобного я не ожидал от профессора в пиджаке, жилете и галстуке цветов его колледжа. Уже на 11 странице читателя ждало стихотворение “Рота Эрота”:

Нас умолял полковник наш, бурбон,
Пропахший коньяком и сапогами,
Не разлеплять любви бутон
Нетерпеливыми руками.
А ты не слышал разве, блядь, —
Не разлеплять.

В “Чудесном десанте” уже собрался пучок состояний, настроений, аллюзий, которые сразу и навсегда выделяли стихам Лосева персональную поляну с уютной беседкой-кабинетом. В этом спектре чувств билась и одна неожиданная эмоция – ностальгическая, даже патриотическая.

И, наконец, остановка “Кладбище”.
Нищий, надувшийся, словно клопище,
в куртке-москвичке сидит у ворот.
Денег даю ему – он не берет.
Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, пол-литрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом.

Однажды я задал Лёше вопрос, которым люблю дразнить друзей: кем бы вы хотели родиться в следующий раз.

– Русским, – твердо ответил Лосев.

Даже машина (шведская “вольво”) у него была с русским акцентом. За дополнительную плату в Америке разрешают заказывать автомобильные номера на вкус владельца. Лёша так подобрал буквы латинского алфавита, что получилось “КАРЕТА”.


Поздно дебютировав, Лосев избежал свойственного юным дарованиям “страха влияния”. Он не знал его потому, что считал влияние культурой, ценил преемственность и не видел греха в книжной поэзии. Среди чужих слов его музе было так же вольготно, как другим среди облаков и березок.