Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом - страница 19



Иосиф Сталин (1924–1953) сделал решительный шаг к новой легитимации великодержавного управления, и каждому последующему советскому лидеру приходилось как-то справляться с унаследованным дискурсивным напряжением. Никита Хрущев (1958–1964) попытался возродить изначальные ленинские принципы марксистского интернационализма, но вскоре был снят с должности. Леонид Брежнев (1964–1982), напротив, ставил во главу угла роль Советского Союза как традиционной великой державы. И хотя формально международное социалистическое величие сохраняло свою дискурсивную гегемонию на протяжении всего срока пребывания Брежнева у власти, фактически оно было подорвано изнутри. Значительная часть советской политической элиты, особенно КГБ и армия (которым во многом наследуют нынешние российские силовики), де-факто вернулась к цивилизационному модусу, а именно к русскому великодержавному шовинизму как его непосредственному воплощению114. К тому времени, когда Михаил Горбачев (1985–1991) наконец начал умеренно открытую дискуссию об идеологии и экономической политике советского режима, объявив гласность и перестройку, условия для коллапса советского политического дискурса уже были созданы. Под влиянием частых отсылок Горбачева к универсальным ценностям, глобальным вызовам и угрозам, а также к единой семье народов марксистский интернационализм с его революционным духом и предрасположенностью к критическому анализу полностью дискредитировал себя в глазах общества.

1.5.5. Современное состояние

После распада Советского Союза Россия подошла к очередной дискурсивной развилке. Симптоматично, что в этот исторический момент первое, что произнес новый президент России Борис Ельцин (1991–1999), выступая в конгрессе США в 1992 году, было то, что он «президент страны с тысячелетней историей [и] гражданин великой державы, сделавшей свой выбор в пользу свободы и демократии»115. В предоставленном последовательном переводе «великая держава» была ошибочно переведена на английский как «великая страна» (great country), а основное внимание получила последняя фраза, в которой фигурируют «свобода» и «демократия». Вероятно, таково было всеобщее убеждение: новая Россия была настолько экономически слабой и нестабильной, что не могла быть достойна статуса великой державы. Она не собрала все пункты из цивилизационного списка и переживала фундаментальную трансформацию.

Однако выбор слов Ельцина, особенно во вступительной фразе, которой предшествовали и за которой последовали три с половиной минуты бурных оваций, конечно же, не был случайным. Дискурсивный разрыв, который переживала Россия в предыдущие годы, заставил ее политическую элиту искать альтернативные, но при этом надежные якоря идентичности. Хотя свобода и демократия безусловно играли важную роль, наиболее фундаментальные и резонансные тропы должны были быть заимствованы из того дискурсивного наследия, который у России уже имелся, а он, напомню, принадлежал стране, которая (1) ни разу не избирала свое правительство в ходе свободных и честных выборов116, (2) едва ли могла позволить себе этнический национализм как подходящее решение всех проблем и (3) не имела традиции гражданского национализма.

Поэтому отсылка к великодержавию была довольно логичным выбором: она давала гражданам ощущение исторической преемственности, чувство гордости, которое в некоторой мере компенсировало убогие реалии 1990‑х годов, обладала мощным мобилизационным потенциалом, который был активирован также в 1930–1940‑х годах (то есть для какой-то части домашней аудитории это звучало знакомо). Что немаловажно – понятие «великая держава» обладало дискурсивными характеристиками, которые не требовали обязательной внешней валидации. Оно могло включать в себя относительную слабость и отсталость, как это уже не раз бывало, когда Россия апеллировала к абсолютному величию (см. главу 2, разделы 2.5 и 2.6). И наконец, к 1980‑м годам великая держава