Пока варится кофе - страница 3



неприметные, но яростные в своей наготе.
Я ковыряю их зубами,
чувствуя соленую боль —
настоящую, как удар в живот
после третьего стакана ржавого виски.
Эти клочки плоти —
мои единственные спутники в три часа ночи,
когда все остальные давно разбежались
по чужим постелям и чужим мечтам.
Они кровоточат, когда я листаю старые письма,
царапают простыни, как неудавшиеся стихи,
не дают забыть:
я все еще жив, черт возьми,
раз способен чувствовать
такую едва заметную,
такую острую боль.
Заусенцы —
это мои личные стигматы,
отметины тех,
кто слишком часто
цеплялся за жизнь голыми руками.

Раковая опухоль

Она въелась в меня,
как чернила в промокшую страницу,
разъедая строки,
что я так и не решился написать.
Боль —
это огонь,
выжигающий ложь из клеток.
Каждой ночью я сгораю дотла,
чтобы утром
снова собрать себя по кусочкам
из пепла и покаяния.
Врачи шепчут за моей спиной
цифры и проценты,
но я слышу только голос болезни —
хриплый, как труба в пустом соборе:
«Ты наконец-то чист,
как скальпель перед операцией».
Я теряю волосы,
вес,
память —
но вместе с ними
уходит и всё лишнее:
страх перед будущим,
злость на прошлое,
эта проклятая спешка,
с которой я бежал
к собственной погибели.
Теперь я лежу,
прислушиваясь к тиканью капельницы,
и понимаю:
рак —
это последний отчаянный бунт тела,
которое устало быть храмом
для чужих ожиданий.
Когда меня режут,
я смеюсь сквозь наркоз —
они думают, что удаляют опухоль,
а на самом деле
вырезают из меня
всего того,
кем я никогда не должен был стать.

Утренний завтрак по-миллеровски

Кофе черный, как грех в исповедальне,
яичница шипит на сковороде, как
проклятая ведьма на костре, выкрикивая
ругательства в адрес небес,
Хлеб зачерствевший – моя собственная душа,
размазанная дешевым маргарином по тарелке.
Я ем.
Каждый кусок – это воспоминание
о вчерашнем пьяном бреде,
о женщине, чье имя забыл еще до рассвета,
о долгах, что копятся, как грязь под ногтями.
Апельсиновый сок кислит,
как невысказанные упреки матери,
что до сих пор звонят мне в голове
сквозь годы и континенты.
Я запиваю им таблетку от похмелья —
святое причастие грешника.
На столе – пятно от вина,
оставшееся с той ночи,
когда я еще верил,
что смогу что-то изменить.
Теперь оно смешивается с желтком,
образуя новую абстракцию —
шедевр утреннего отчаяния.
Я доедаю этот завтрак-исповедь,
зная, что завтра все повторится:
та же сковорода,
те же яйца,
та же одинокая вилка,
уставившаяся в меня,
как вопрос,
на который у меня нет ответа.

Бабушкин кекс

Я разворачиваю вощеную бумагу —
и вдруг он здесь:
кекс с изюмом,
пахнущий 2001 годом
и той кухней,
где часы тикали медленнее,
чем таяло масло в ее добрых руках.
Каждый изюм —
это остановленное мгновение:
вот она стучит костяшками по тесту,
вот смеется над моей мордашкой в муке,
вот шепчет:
«Подожди, малыш, еще двадцать минут» —
а я уже ждал целую вечность,
пока этот аромат
не заполнит весь дом
Теперь я ем его в темноте
на полу съемной квартиры,
где сосед сверху
топает в такт
моим воспоминаниям.
Изюм застревает в зубах —
крошечные капсулы времени,
что взрываются вкусом
потерянного рая.
Бабушка,
я так и не научился печь.
Но когда я тянусь
к последнему кусочку —
я снова тот мальчишка,
который верит,
что духовка – это портал
в мир,
где ты все еще стоишь у плиты,
бормочешь что-то
и поворачиваешься ко мне
с той самой улыбкой,
от которой даже ночь
становится теплее.

Внезапная печаль

Я сижу на пожарной лестнице
с бутылкой теплого пива,
и вдруг она приходит —
печаль без причины,
как снег в мае.