Приключения сомнамбулы. Том 1 - страница 112
И усиливался привкус горечи, щемила тоска.
А город печалился вместе с ним.
Пепельные пелерины тумана, свисавшие с домов, деревьев, сочились влагой, съедали контуры, краски. Лишь изредка туманные одежды прорывались – обнажался охристый, с горчичным подтёком угол, проплывал мимо смоляных стволов красный трамвайный борт, но сразу дыру заштопывал косой дождь. Соснин всё не мог сообразить: стыдиться ему или гордиться, неужто он один такой проницательный? – увидел, проник, понял, а вокруг – слепцы или дураки. Или – приспособленцы с короткой памятью?
Увидел, узнал, запомнил, и – боялся мести чужого времени? – молчал. Как заметит вскоре Антошка Бызов – вёл себя, точно попавшийся в лапы врага партизан-разведчик? Набирал в рот воды, очутившись там, теперь, когда вернулся, контакты затруднялись, при встречах с друзьями, знакомыми исчезали общие темы, ему, посвящённому в то, что будет, мало интересного сулила текущая жизнь, он, и раньше не многословный, замкнулся, ощутил вокруг себя пустоту, будто его побаивались, ему невыносимо трудно было общаться с теми, чьи смерти он уже пережил.
После больницы, суда, настигла истинная болезнь?
Он таился, как ни старался делать вид, что всё хорошо, маркиза прекрасна, на людях тушевался. Ёжился от поросячьих восторгов, анекдотов, женского смеха, мог просидеть вечер, не проронив ни слова – знаете, подвыпившую компанию частенько оттеняет, уткнувшись в книгу, угрюмый умник, которого не отодрать от дивана, хотя наяривает музыка и шаркают пары.
По утрам вставал с левой ноги и весь день – время еле тянулось – бездельничал на службе, слонялся из угла в угол, но ему, без вины виноватому, всё прощалось. И дома себе места не находил – казалось, с того дня, как заперли в психбольнице, прошло много лет, он превратился в дряхлого старца: в комнате повсюду толстым слоем лежала пыль, он дышал ею; рука не поднималась стряхивать или впитывать влажной тряпкой этот мягкий тлен времени, чтобы хотя бы взять книгу; ни разу не подмёл пол… выбирал из множества горевших за стеклом окон два, с тёплым и холодным светом, ждал, какое погаснет раньше, чаще гасло тёплое… лежал в темноте, не очень-то надеясь на визит сновидений, рядом лишь фосфоресцировала шкала радиоприёмника. Яков Флиер играл сонату Листа. Алла Пугачёва пела про Арлекино. Потом знакомый девичий голосок – про лесного оленя. Передавали репортаж со съёмок «Обыкновенного чуда». Пролетали, едва задевая уши, сводки последних известий: меньше месяца оставалось до юбилея Великого Октября, государственная комиссия с оценкой «отлично» принимала работы по декоративной замостке брусчаткой и гранитом Дворцовой площади, к юбилейным празднествам историческая площадь принаряжалась, становилась ещё торжественней… и Би-би-си о своём, сквозь треск… координаторы правозащитной «Хартии 77» бросали вызов коммунистическим жандармам на пресс-конференции в Праге. Вацлав Гавел и Иржи Гаек требовали освобождения политзаключённых, осуждали преступное использование психиатрии в политических целях.
Захотелось выпить, но ни капли спиртного не было в холодильнике.
Поднялся среди ночи, включил настольную лампу. Придвинул свои больничные сочинения; всё не так, не так, дряблое многословие, хотя в духе Валеркиного собирательства и старинных рекомендаций Шанского – чем не записки городского сумасшедшего? Но – не накачала мускулы форма… достанет ли упрямства не опускать руки, благо не поставлена точка? «Жизнеописание»… или – «Времяописание»? Мешало «о» внутри сложных слов, мешало, он ведь не о «чём-то» писал, а «что». А для того, чтобы уразуметь круговую композицию, её скрытые смыслы, если найдётся кто-то терпеливый, желающий вникнуть, всё придётся прочесть два раза? Ха-ха-ха, найдётся, надейся и жди. Каким же надо было обладать самомнением, чтобы так весомо надавливать! – в лимузине бесплотный фрак, сухощавый, с подстриженными жёсткими усами, утверждал. – Круговую композицию, заданную ею структуру, по сути, воспринимают лишь при повторном прочтении. Хороший, на все времена, совет! – посмотрел на батарею коричневых томов – святая правда, можно ли иначе ухватить пространный – пространственно-пространный – роман? И оценить композиционную роль опережающего контекста, воспринять цепь загадок, как цепь толчков к пониманию скрытых смыслов. Ха-ха-ха, цепь загадок – для первого чтения, а разгадки – награда за второе? Ха-ха, заранее объявленная награда за терпение и смелость, – роман-композицию следует прочесть дважды! Слабое утешение. Кое-как сдул пыль, листал, бегло перечитывал итальянский дневник Ильи Марковича, застрял в концовке дневника, на многозначительных скупых страницах. Неужто, и впрямь всё писалось для него одного, допустим, самого любопытного, самого восприимчивого и въедливого из всех на белом свете племянников? Именно для него? И действительно ли он пережил белой ночью, когда впервые дочитал до конца дядину тетрадку, метаморфозу? Илья Маркович, такой беззащитный, уже навсегда отнятый прозрачной преградой у провожавших, которые готовились сделать вслед поезду несколько ритуальных шажков по перрону, ожил в жёлто затеплившемся окне, тронулся вагон, рука зависла над штангой с плюшевой оранжевой занавеской. Заставил себя накатать коротенькое письмецо Адренасяну, извинился за задержку с ответом, поблагодарил. И посмотрел на шпалеру, она дышала покоем разумно повторявшейся жизни, век за веком сбегала с пригорка с домом-пряником, накрытым могучими ветвями, девочка в пышном розовом платье, но зримый этот покой лишь бередил, никак не укладывались в голове самые простые вещи; осмотрелся – узкие гобеленные вставки на бюро с ионическими колонками александровского ампира и настенный гобелен с вековыми деревьями, домом-пряником на пригорке и девочкой в розовом на удивление гармонировали, у них был родственный колорит. Да, Марк Львович подбирал со вкусом антиквариат. И что с того? Изношенное рефлексией сознание устало искать ответы. Лежал неприкаянный, не мог заснуть; по потолку лениво скользили тени.