Приключения сомнамбулы. Том 1 - страница 114



Пожала плечиками. – Зло зыркнули, но передачу взяли, а что с ним…

Почему Соснина это больно не задевало? Потому, что знал, что будет с Валеркой после ареста, суда и ссылки, да и не только будущее одного Валерки было ему известно. Посвящён в судьбы друзей или… или влияет на судьбы, творит их? Какая гнусность! – он, приближённый Абсолюта, мог преспокойно смотреть на ещё живых, ещё не поглощённых потусторонней голубой вибрацией одноклассников из последних точек их судеб. Или – как романист, уяснивший, наконец, для себя судьбы персонажей, но лицемерно при встрече с ними, приговорёнными им, обречёнными подчиниться замыслу, помалкивающий? Ну да, ну да, автор многословного романа дал тайный обет молчания, ему, тайно влияющему на ход вещей, не отрешиться от роли серого кардинала.

Милка с Таточкой тем временем звякали тарелками, рюмками. Шанский вооружился ножом, чтобы откупоривать «Гурджаани» и «Мукузани», но отвлекся на дурачества – принял важную позу, ладонь положил на глобус, медленно вращая глобус, запел детским голоском: мы едем, едем, едем в далёкие края… потом попытался вовлечь в необязательный трёп, утрированно картавя, травил байки отъезжантов про шмон на таможне – боялся, что защекочут. Откликалась Милка, нехотя.

Соснин молчал.

Точно посторонний, молча прохаживался по комнате.

К немытому окну и обратно, к двери, к окну и, мимо чаровницы с веером, обратно, к двери, как маятник, между наскоро накрытым, поперёк комнаты стоявшим столом и ветхим стеллажом с книгами, кувшинчиками, на верхней полке дополненными майоликовым бюстиком Нефертити.

Соснину, негласно наделённому статусом мученика, сочувствовали, всё же выпали ему суд, психушка, пусть и облегчённые, но и посматривали на него всё чаще, как на чужого, ещё бы, нутро усохло, никаких эмоций; чересчур много узнал, побаивался сболтнуть лишнее. А нервная подвижная хлопотунья Таточка ничего не могла знать о колымской ссылке, о долгом комфортном умирании в Мюнхене, Милка не знала о вызревавшей в ней опухоли. Завидовал их естественности; все увлечения, трепыхания – от незнания того, что ждёт? Как красило Милку её волнение-возбуждение, как влажно сверкали серо-голубые глаза, огненно-ярко взлетали волосы, горели веснушки на скулах. – Жаль, жаль, Илюшка, что не вырвался на Пицунду! Сначала дожди зарядили, но снег выпал в горах, всё засияло, Гия сам себя, прошлогоднего, переплюнул, шикарнейший пикник закатил в дальнем мюсерском ущелье, перед запретной зоной, мы, навьюченные, пёрли трёхлитровые банки с маджари, а камни-то скользкие на узеньком перешейке у второго ущелья, волны захлёстывали… – не умолкала. А Соснин машинально сравнивал Тольку Шанского, моложавого, улетающего на крыльях ОВИРа, чтобы встретиться по ту сторону железного занавеса со всемирной славой, с ним же самим, Анатолием Львовичем, раздобревшим, слегка утомлённым славой, плавившимся в лучах софитов за миг до смерти. Так наново изучают фотографии умершего; вот он, юный, с искристым взором, но – никаких ещё следов жизни на лице, как чистый лист, одни обещания, а вот он солидный, со вторым подбородком, морщинами… и по-прежнему – брызжущий весельем, словно бессмертный.

– Ил, – срезал на бутылках пластмассовые шляпки-затычки Шанский, – Семён Файервассер уши прожужжал, у мечтателя-мстителя столько планов. Помнишь анекдот про ребе? Завтра по приговору в Кингисепп отбывает, в болотных сапогах будет строить химический гигант и терроризировать Верховный Суд жалобами, чтобы прищучили тех, кто законы топчет. А меня любовным посланием нагрузил, – понюхал горлышко бутылки, не скисло ли, – Семён разыскал Миледи, не забыл её? Расплевалась с бездуховным американским мужем, коротает где-то в Огайо дни. Но старая любовь не заржавела, Семён, сглатывая со стиснутыми зубами обиды, оттрубит срок на химии, предложит натруженную руку, сердце эмигранта-идеалиста, да, – с издёвкой, – Семёна Вульфовича, правдоискателя, борца за справедливость, окончательно разочаровал самый большой в мире дурдом, подмявший одну шестую суши, велел вызов заказывать…