Принц запретов - страница 14



Дождь лил с такой силой, точно кто-то дернул за рычажок, а вернуть его в прежнее положение забыл. Подол платья облепил мне ноги, промокшие волосы хлестали меня по лицу, но я не двигалась с места. Иногда мне хотелось, чтобы грянул холодный ветер и забрал и мои легкие. Чтобы наконец покончить и с ожиданием, и с тревогой, и с издевками, и со скорбью.

Я зашла в дом. Дождь быстро смывал мою свеженасыпанную соль. Все мои старания растворялись на глазах.

* * *

Под напором стихии весь наш дом дрожал. Жестяная крыша гудела под ударами капель, словно гонг. Колокольчики, которыми было украшено наше крыльцо, неумолчно и заунывно звенели, а огоньки свечей, расставленных по гостиной, мигали от каждого порыва ветра. На столе стоял нетронутый, давно остывший ужин Томми, а рядом с ним наши грязные кружки из-под кофе.

Я повесила на шею – поверх железного креста – мамины жемчужные бусы. Потом надела свои парадные туфли на маленьком каблучке, накрасила губы любимой помадой и завела в гостиной граммофон. Его мне подарила миссис Джун, когда мне было пятнадцать, – в тот год пришлось завязать с уроками балета, потому что они стали нам не по карману. «У вас есть дар, мисс Колтон, – сказала тогда учительница. – Не закапывайте его в землю!»

Откровенная чушь. Вместо таланта я была наделена проклятием, но нужно же было чем-то заполнять тишину теперь, когда папы не стало. Мы с Томми оба из рук вон плохо справлялись с этой задачей.

Я сделала несколько пируэтов – та еще пытка в туфлях на каблучке, пускай и небольшом. Но что делать – мои старенькие пуанты давно износились. Первая позиция. Арабеск. Дальше я напрочь позабыла о технике и просто стала кружиться в такт музыке. Мелодия «Карнавала животных», печальная и зловещая, та самая, что так полюбилась Михаилу Фокину[5], расплылась по комнате.

В те дни танец был моей отдушиной, моей речью. И когда Томми, шаркая, зашел в гостиную в помятой рубашке и с взъерошенными волосами, мне трудно было справиться с искушением и не остановиться. Он опустился на диван, внимательно следя своими темными глазами за каждым моим движением. Я заметила, что слуховой аппарат он с собой не взял.

Мелодия закончилась. Я направилась к граммофону, чтобы перевернуть пластинку, как вдруг услышала:

– Я тебя понимаю. Мне жаль.

Я обхватила ручку граммофона, пряча дрожь в пальцах. Чтобы Томми понял, что я на это скажу, нужно было обернуться, дать ему прочесть мой ответ по губам. Он всегда выкидывал такие вот фокусы, когда хотел, чтобы я на него посмотрела. Больше никто не осмеливался. С 1918-го Томасу Колтону пришлось привыкать, что все вокруг отводят от него взгляд. Одна я не боялась глядеть на него в упор.

Я обернулась, прислонилась к столу, скрестила руки на груди:

– Неправда. Ни капельки не жаль.

– Я сочувствую твоей боли, – проговорил он. Учтивая замена для «мне все равно, каково тебе».

Я перевернула пластинку, опустила на нее иглу и снова закружила по нашему тусклому ковру. Такой уж стала наша обыденность в последнее время. Наши слова падали в бездну меж нами, чтобы сгинуть в ней без следа. Раньше Томми выслушивал меня, даже если речь заменяли пируэты на ковре и взмахи конечностями, но эти дни прошли. И дело вовсе не в том, что он потерял слух. Он лишился способности слышать.

– Что мне делать в Нью-Йорке? – спросила я, выдерживая паузы между словами, чтобы он успел прочесть их по губам.