Проснется день - страница 4



До самого дома Хурдин молчал. На базу мать принялась молоко цедить, а Хурдин закурил, уселся на лавку, в тени.

– Ты бы погодил чадить-то, я тебе парного налью.

– А? – не понял ее Хурдин.

– Молочка, говорю, волью, попей.

– Спасибо.

Хурдин принял от матери кружку молока, поднес ее к губам и вдруг отставил.

– Мама, – сказал он. – А почему их не заберут, ребятишек? В детдом бы забрали, что ли?

– Откуда я знаю?..

– Ну, вы бы заявили… Управляющий позвонил… И заберут их.

– Не удумай. Этот черт зевлоротый нас тогда спалит.

– Какой черт?

– Да отец ихний. Придет и спалит, – убежденно сказала мать. – Это такой, от черта отрывок. Лучше их не трогать. Ты гляди не удумай. Да они ничего, – успокоила сына мать. – Сережка – он неглупой, он все могёт. И люди им приносят, кто щей, кто молочка. Надысь посылку они получали, бабка прислала.

– У них бабка есть?

– Значит, есть.

– А чего же она глядит? Взяла бы…

– Кто ее видал, эту бабку? Може, она еще хужей живет.

Хурдин выпил молоко, не почуяв вкуса его.

– Сладкое? – спросила мать.

– Сладкое, – послушно повторил Хурдин.

– Хорошая коровка, нечего сказать. Конечно, молодая, первым телком, а молочко…

Мать говорила что-то еще, но Хурдин ее не слышал: мальчик стоял перед глазами. Хурдин пытался вспомнить черты его лица, но они смывались. И виделся лишь мальчишка на велосипеде. Синий бумажный костюмчик, кепочка с целлулоидным козырьком, тонкие руки на руле.

– Ты меня не слухаешь?! – вернул его к яви оклик матери. – Либо уснул?

– Нет-нет, я слушаю.

– Шурку, говорю, на стойле видала и Лексевну. Петрову дочку, куму Василису – всем пересказывала тебя проведать прийти. Мишки Харитонова жена тоже спрашивала. В кухне истоплю тебе побаниться с дороги. А я петушков зарублю. Как же, люди придут…

Вечером, готовясь встретить гостей, Хурдин переоделся и вышел из дома в сером костюме, при галстуке. Мать в первый миг обмерла, а потом заплакала. Она кинулась к сыну, но обнять его не посмела, вернулась к столу и, опершись на руку, стала глядеть и плакать с открытыми глазами и причитать:

– Да какой ты у меня хороший… Неужто я тебя родила да вскормила? Отец бы поглядел… Не привел Господь…

В хорошем костюме, при галстуке, Хурдин и впрямь был чужим на подворье, словно из другой жизни, из телевизора вышел.

И родня и гости, что пришли на Хурдина посмотреть, чувствовали себя неловко, церемонились, беспрестанно извинялись. Осторожно расспрашивали о загранице, о видах на войну. Бабы, потаясь, шпыняли мужиков, не давая им выпить. Тем более что хозяин водки не пил.

Посидели и разошлись. Мать убирала со стола. Хурдин на крыльце курил и глядел на остывающее небо. А хутор уже засыпал. Гасли огни. Но в доме переселенцев, так хорошо видимом отсюда, с крыльца, горел свет. Хурдин смотрел туда и думал о мальчике. Чем он занят сейчас, в эту пору? Почему не спит? Собственное детство Хурдина уплыло далеко; малые годы сыновей стояли рядом, но неприложимы были они к теперешним дням мальчика, не могли помочь. И Хурдин глядел на лучистые окна домика и мог представить себе лишь телевизор да поздний ужин. И все.

Мать на кухне убралась, и пошли в дом. На воле комары одолевали, да и пора было спать. От горницы, от парад ной кровати Хурдин наотрез отказался.

– Стели в боковушке, – сказал он. – Что я, гость?..

– А кто же?.. Да какой дорогой… – проговорила мать, но сына послушалась.

Хурдин включил телевизор, непривычно малый, с крошечным экраном.