Психология древнегреческого мифа - страница 29
Настал праздник Трофония; челядь ушла, только царица да Инб остались во дворце. «Слушай, – начала Инб, подавая царице взятый в царевой спальне меч, – ты знаешь, где постели твоих детей и где постели пасынков. Чтобы ты не могла ошибиться, я покрыла детей белой, а пасынков черной овечьей шкурой». Фемисто, вся дрожащая, приняла данный меч и вошла в детскую… Инб проводила ее насмешливой улыбкой; нечего говорить, что она и детей, укладывая их, переложила, и с одеялами поступила как раз наоборот, а светильник поставила в таком отдалении от постелей, чтобы лиц нельзя было различить.
Стоит Инб у дверей детской, прислушивается: сначала все тихо, еле слышны шаги. Видно, подкрадывается. Опять все тихо. Вдруг стон, хрипение – и снова тишина. Дело, значит, сделано; сейчас выйдет. Нет, не выходит. Инб смотрит сквозь щелку. Стоит у постельки, шатается, бросается к светильнику, с ним опять к постельке… Раздирающий крик; светильник падает, гаснет, черный мрак кругом. Еще один крик, последний – и опять глубокая тишина.
Когда Инб, схватив факел, горевший в женской хороме, вошла в детскую, ее взорам представилась царица, лежащая в луже крови у постельки с мечом в груди, а на постельке – бездыханные тела ее детей с перерезанным горлом.
Инб попробовала улыбнуться: «Тем лучше, и она с ними; теперь дом чист. И главное, не я же их убила». Но улыбнуться ей не удалось. И вообще она более ни улыбаться, ни смеяться не могла. Про страшную пещеру Трофония говорили, что кто туда спустился, тот уже не смеется никогда. Инб не бывала в пещере Трофония, но и она более ни смеяться, ни улыбаться не могла.
Народ равнодушно отнесся к происшедшему; ну что ж, царица в безумии убила детей и покончила с собой – ее никто не любил и не жалел. Инб могла бы смело открыться и челяди, и народу; но она не торопилась. Хозяйство, царство – ничто ее не прельщало. Отчего в самом деле ей уже ни улыбаться, ни смеяться нельзя? Бывало, забудется – и тотчас перед глазами багровый свет и в нем два детских трупика с перерезанным горлом. И на странных мыслях ловила она себя иногда: «О, если бы я могла, как прежде, жить в доме Афаманта, ничего не совершив из содеянного мной!» И сама она удивлялась этим мыслям: откуда они? И что за новая сила вселилась в нее?
Она не знала тогда, что эта сила зовется раскаянием. И никто этого тогда еще не знал.
Зверь прямо идет к своей цели, будь то добывание пищи или обладание самкой; нужно для этого пролить кровь – он проливает ее, и никто не говорит ему, что это дурно. И человек поступает так, пока он зверь: каждое злодейство для него – позыв к новому злодейству, увеличивающий и его ловкость, и его охоту. Но если этого человека коснулся божий дух, то звериная натура его оставляет; и если он раньше не отдавал себе отчета в том, что быть злодеем человеку нельзя, то теперь, совершив злодеяние, он почувствует это с двойной, вдвойне мучительной силой.
Раскаяние овладело душой Инб и более уже не выпускало ее. Не хотелось ей ни хозяйства, ни царства, ни материнства; ей хотелось страдания и искупления.
Но и Афамант изменился. Вид его зарезанных детей потряс его душу до основания: бывало, сидит он, вперяет взор в пустоту – и вдруг гневная жила нальется на его лбу, глаза побагровеют, он вскочит, зарычит… Особенно его раздражало общество жены, как будто он подозревал, что это она убила его младших детей. Она старалась не видеться с ним, запиралась в своей хо-роме, прижимала к себе своих детей: «Меня, боги, меня карайте, но не их!»