Russология. Путь в сумасшествие - страница 25
Белые и чуть кривые, стены плакали, согревшись; дом наш ожил. Я, «Квашнин», был в вотчине, доставшейся от предков. Повезло. Дом мог сгореть – но цел. Машина дряхлая – доехала. Я мог не выбраться, будь приступ, – но я здесь. Не чудо? Чудо… Взяв матрас, я лёг… Но взмок от жара под желудком и не спал.
Светало в шесть из-за ветвей акаций, – караганы, коль научно, но, однако, привилóсь, загадочно, вот это имечко: «акация», «акатник», – деревцу три метра ввысь и с парными (перистосложными, точнее) листьями, под август выпускавшими из многих желтоватеньких цветков стручки, что в сушь стреляли бурыми горошинками с лёгким и приятным треском. Над деревьями вис на столбе фонарь, погасший в «перестройку».
Нарубив сначала дров и растопивши печь, так что труба взметнула дым, я вымел пол. Затем, неспешно, вынес хлам, прибрал стол к завтраку, поправил стулья и при этом продолжал топить. Дым выдал нас, и тот, кто видел, понял: в доме люди. Жди визита… Впрочем, рань; ещё все спят. Я наблюдал-сидел, как, через комплекс внешних рам, луч пал в тылы рам внутренних, потом возник на торцевой стене, потом – на ложе; так все дни, года, столетия, когда здесь жили семьи, нам чужие (взять мой сосед, продавший мне избу); ещё – когда здесь жили мой отец и прадеды (пусть и в избе не этой, по всему, но в этом месте). Исстари весенний и осенний луч бродил меж рам – и прыскал дальше. Летом луч торчит на подоконнике до полдня, до обеда и – теряется. Он не гостит, как зимний, что с утра – на торцевой стене, потом – на северной с уходом к печке. Думаю, сам воевода сиживал, где я теперь сижу, бдя луч…
Я выбрел в сени и, сквозь хлев затем, в наклон под притолками выхода, во двор. («Двором» здесь кличут также хлев).
Пространный сад в снегу шёл вверх по склону в ограждении из зарослей акаций, клёнов, ёлочек, осинок, барбарисов, лип, черёмух, вязов, скумпий. По-над садом – снег в полях, где волоклись вчера. Строй лиственниц – три в ряд – у хлева. Влево – запад; он открыт в отсутствии листвы; там луг, разлог за ним, поля в снегáх, селение Мансарово вдоль Лохны. А к востоку, где рассвет, – в кустах, без яблонь и плодовых, в сорняках, жил дед-сосед; за ним, в разлог (домá на выступе, прилепленном над поймой), – там, где копны, стог, шалаш, – жил мой второй сосед с хозяйством (овцы, куры, мерин, гуси и другое). Дальше вправо – край Тенявино, затем само Тенявино и, в дымке, Флавск. За речкой, подсекающей склон с Квасовкой на севере, – юг тоже склон в полях, в разлогах… Солнце светит, хоть и стыло. Март! Жди ростепель с концертом бесноватых струй, с призывным карком вóронов, со вздутой поймой, с вербным празднеством. Я ждал её, мечтал о ней. Представилось, весна – последняя; смерть чуялась. Мысль эта… и не мысль, но большее, росло.
Зачем я здесь?
И чтó в снегах вокруг, в ничтожной речке, в жалких избах? Объяснения: к «корням припасть» и сына вывезти, дабы запала сыну Квасовка, – предлоги.
– Пап, красиво-прекрасиво! ― Сын прошёл ко мне в облезлой шубке.
– Очень, – отозвался я. – Ты прав. Природа, Тоша, красива.
– Где ручьи, пап?
– Будут. Ветер сменится на южный – потекут.
– Ох! Посмотреть бы!
Высь звенела клином птиц. Летят, дурные… Стыло, снежно, перемрёте!
Мы за завтраком решили: я отправлюсь в поле к «ниве», он пусть ждёт меня в усадьбе, где, мечтал я, Квашнины нам внемлют, видят отпрыска, ведущего наш род в миллениум. Я учинял смотрины; поправлял его, внушал, сев прямо, есть не дёргаясь; плюс я его расспрашивал, чтоб он явил свой ум. Так я давал знать пращурам, что дар его мне не развить по недостатку средств; а я себя отдам, чтоб он был счастлив, чтоб ему везло. Я ныл: на всё готов, о, предки и их духи, лары и пенаты! Где вы, где?! Я их умаливал, всех предков, сплетших из своих тяжёлых судеб тяжкий крест для нас, помочь ему. Я им вручал себя как жертву, жаждал быть испытанным, – забыв, что был испытан… С лёгким шумом через щели потолка из досок нá пол выпал прах с соломой в виде стрелки.