Рыцарь умер дважды - страница 26
– …Она вступилась за наших раненых воинов, выстрелила из… трубки, но маленькой, ― тихо рассказывает Кьори. ― Повстанцы взяли ее с собой, поначалу хотели просто допытаться: кто она, откуда, откуда у нее эта вещь…
Папин «кольт», не иначе. Джейн иногда просила у него патроны, говоря, что упражнялась в стрельбе. По дер е вьям .
– Она мало тогда рассказала о себе, зато помогла. ― Кьори мягко поводит рукой, точно ткет нить. ― Она умела прижигать раны, промывать, перевязывать. Позже она приносила снадобья, не дающие ранам гнить, спасала командиров, и… временами мы даже начали выигрывать. Девушка в белом стала для всех как живая удача. Многие просили у нее благословляющего поцелуя или что-нибудь на счастье, вышивали ее лицо на плащах, особенно на спине, веря: тогда в спину не убьют. И их не убивали. Надежда ― вот что она нам дала, еще не взяв оружия. Много ли для надежды нужно отчаявшимся?
Кьори кидает на меня странный взгляд. Становится скверно, когда я понимаю, что там читается. Вина. Чуткое Сердце прекрасно понимает, что виновата, виновата, как частица мира, навеки забравшего у меня сестру. Бормоча что-то о надежде и отчаянии, Кьори тщетно силится оправдаться, хотя не обязана. Я отвожу глаза первой.
– Она взрослела, приходя к нам, ― продолжает Кьори. ― И вскоре ей надоело оставаться за чужими спинами. Да, однажды она стреляла, да, несколько раз пряталась в засадах. Но обычно ее оружие не работало.
Она не могла брать у отца пули слишком часто, он бы что-то заподозрил, он же не идиот.
– Воины боялись за нее. Она попросила обучить ее драться лучше. Они в конце концов согласились, нашелся наставник ― один из лидеров движения. И…
Дальше Кьори рассказывает то, что я поняла и сама, разве что подробнее. Джейн перестала быть лекарем, а стала рыцарем, как называла себя сама. У нее были доспехи и меч ― наследие лучших дней Форта, в то время как у прочих лишь трофейные арбалеты, ножи, дубины и копья. Верхнее одеяние ее тоже отличалось: если повстанцы силились слиться с зеленью, она летела вперед, в атаку, в белом плаще. И ни разу ее не поразила стрела, что-то ее берегло, берегло дуреху Джейн столько лет. Моя любовь? Или вера этих странных созданий? Или…
– Знаешь… ― Обрывая мысль, Кьори снова смотрит на меня, пусто и безжизненно. ― Эмма, она так близко принимала нашу войну. Она говорила, ваш народ знает вину жестоких гостей перед радушным и более слабым хозяином. Она говорила, вы уже так воевали, и ваша война выиграна. Выиграна… вами?
– Нами, ― эхом отзываюсь я.
Я вспоминаю снисходительные замечания отца о краснокожих соседях. Вспоминаю истории о том, как многие индейцы, уходя из плодородных низин Сьерра-Невада к взгорьям, проклинали старателей, суля им беды, а вскоре умерли от голода и холода в злом снегу. Вспоминаю иные байки: о повешенных индейцах, застреленных индейцах, о попытках сделать индейцев рабами, еще на заре Америки. Последнее воспоминание ― индеец из города. Индеец, каждый день которого ― попытки доказать, что он заслуживает шерифского значка, места на церковной службе и фамилии покойного приемного родителя. Заслуживает, независимо от оттенка кожи, волос и глаз. А ведь он не обязан ничего доказывать. Однажды он уже это сделал.
– Да, ― повторяю я. ― Однажды мы выиграли. И…
Я понимаю Джейн.
Я не успеваю закончить, Кьори не успевает ответить. Рядом раздается знакомый, бесцеремонный, громкий голос: