Шлях - страница 2
Удивительно остро помнятся, до сих пор, запахи: упавших ночью и подгнивающих плодов, мокрых от дождя или ночной росы травы и лопухов, бузины, зеленого мха на камнях, улиток, за которыми я постоянно охотился, запах самой земли и свежего воздуха. Особенно вспоминаются запахи осени: в каждой садыбе коптились, в специально выкопанных углублениях, на деревянных решетках, крупные, будто покрытые синеватым инеем, сливы – готовился на зиму чернослив. Только что схваченный с решетки, он представлял собой удивительное лакомство. С годами ощущение запахов постепенно утрачивалось и теперь мне кажется, что мир вообще перестал пахнуть. Очевидно, это не следствие каких-то экологических катаклизмов, а просто притупление способности обоняния, той способности, которая тоже служит в детстве одним из действенных средств познания мира.
Бегал я, осуществляя это познание, когда было холодно – в маминой кофте, а в теплую погоду – в белой сорочке и всегда без штанов. "Вилька, заходь, побалакаем", – радушно пригласил меня как-то, завидев в таком прикиде, добродушнейший, с нахлобученным на самые брови соломенном брыле, соседский дед Опанюк. А потом повернулся и крикнул: "Ганю, а ну, принеси ножик, я вiдрiжу цьому байструку…" и назвал по-украински то, что нынешние Шварценегеры стыдливо называют мужским достоинством. Потрясенный до глубины души безмерным коварством проклятого деда, я в панике бросился на улицу и чуть не попал под ноги задумчиво бредущей лошади… Долго пришлось потом деду улещать меня, чтобы достичь необходимого консенсуса.
Гуляя по всей округе пешком или гарцуя, подобно лихому кавалеристу, на хворостине между ногами без штанов, я вовсе не был каким-то исключением. Так одевались почти все мои сверстники.
Я допускаю, что все здесь написанное может показаться слишком безоблачным и идиллическим. Но ведь это – память ребенка, память надежно защищенная самой природой от восприятия всего тяжелого и мрачного. А тяжелого и мрачного было, конечно, предостаточно. Вряд ли современные украинцы сами помнят украинские села тех времен. Взрослое население одевалось во все домотканное и по внешнему виду ничем не отличалось от персонажей "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Разве что у стариков отсутствовали красные пояса и каракулевые шапки с зашитыми дьявольскими золотыми червонцами, а у молодичек не было ярких монист и цветастых плахт.
Все, за редким исключением, ходили в сыромятных постолах – сшитой из говяжьей кожи обуви, отдаленно напоминающей русские лапти, а те, которые, подобно моему деду, имели сработанные местным умельцем чоботы, то есть, сапоги, одевали их только по случаю и усиленно мазали дёгтем. Не было нигде даже спичек и огонь добывали или с помощью кремниевых камней-кресал или, завидя над какой-то из хат дымок, бегали туда за "вугликом". Трудное было время…
Вильшанка, как и вся Украина, находилась в оккупации, однако, не представляя, в силу своего захолустного положения никакого стратегического значения, она особо не испытала ее последствия. Да и кому, действительно, нужно было затерянное в ярах село с его дедами, женщинами и бесштанными, как я, детьми? Лишь по ночам, за темным горизонтом полыхали далекие зарницы – то бомбили крупную узловую станцию Вапнярка. Бомбили, с переменным успехом, и наши, и немцы.
В самой же Вильшанке была небольшая "инвалидная команда" из румын и нескольких немцев. С оккупантами у меня наладились довольно сложные отношения. Я хорошо помню, как выбежав однажды с "подвирья", я столкнулся внезапно с пожилым немцем и что-то сказал ему. Он поднял меня на руки, поцеловал и заплакал. Помню, как я, в свою очередь, горько плакал, провожая взглядом натужно гудящие, поднимающиеся на крутой холм грузовики с отступающими немецкими и румынскими солдатами… С другой стороны, я страстно мечтал быть партизаном и определённо проводил в стане врага подрывную идеологическую работу: по вечерам у нас собирались украинские "молодычки" и дружно плакали – я пел им жалобную и, безусловно, глубоко патриотическую песню о партизане, который лежит, умирая, на опушке леса…