Сказания о недосказанном Том II - страница 25
Таам, в семикубовой, пламенной – не замёрзнешь – ниже двухсот не опускается, а на улице всего в тени, сорок. Вот и боялись, что перегрелась, но судачить на нехудожественном совете не решались.
Такое бывало. И в Художественном фонде, да и на заводе. Такое бывало, входили в печь – одевали шапку – ушанку, что бы в голове не закипело, а однажды у меня шапка сползла. Свалилась, зацепилась за капсулу, и, и перегрел свою лысину, не окрепшую ещё, было ещё немного кучерявых от огонька волос, да, было ещё на макушке немного растительности, как остриженный огнём пырей, потом голова ещё два года замерзала, на малейшем ветерке, думал и мозги поджарил, в верхней части, но прошло, ничего. Жив. И при ясности пока ум и память.
Ах, Крым.
Ох, Балаклава…
Ой, Коля…
Оой…
… Грустным был последний вечер. Прямо на заводе, в мастерской накрыли стол.
Лену усадили рядом с Колей, во главе стола, как молодожёнов, или самых дорогих, уважаемых.
Дед, тогда ещё не совсем седая голова, а так, с потугами, декольте на макушке, играл на аккордеоне. Антип и Мурад – светилы, заводские художники – международники, пили русское вино и пели грузинскую Сулико. Пели для него, для Мурада, и он сам пел, как все грузины, с толком и чувством. Он жил в Крыму уже давно, но Родину вспоминал и грустил, особенно, когда Кола, как он называл меня, играл его национальные мелодии. Антип и Кола, на два голоса выводили свои рулады, и он Мурад, дышал этими мелодиями детства, слышал эхо юности, и аромат своих ущелий, гор, величие всей белоснежной кавказской гряды, с которой его сейчас сближало и разделяло тоже, любимое всеми, Чёрное море.
Вся дружная компания улетела, в, и за, облака, но робкие речитативы, плакались, в варежку. Их работа, эх, работа, хоть и хороша и любима, но вот, таак пашем, что и загудеть на всю катушку некогда.
Грузинские мелодии незаметно переходили на украинские песни и лад. Антип, жил раньше на Украине, знал много задушевных песен и частушек, иногда затягивал, как он сам говорил, выдавал *Запорожца, за Дунаем*, это он величал как оперу. Прямо большой театр. Но пел мягко, с душой. Потом шли мелодии испанские, итальянские, каждый вёл свою партию. Антип – бас и второй голос, остальные разбирали по возможности, какой требовался и звучал, на радость, в этом дружном квартете.
Редко, после тёпленьких, почти ласковых, печей, ходили покувыркаться и в ночное море, особенно, когда оно – море, находилось в поре цветения. Цветёт и светится.
Нырнул, глаза во всю раскрыты, руки вперёд, а от рук, ладоней, расставленных пальцев – искры, огонь, мириады светлячков, как в день Флота – феерверк…
Ночь.
Вода чёрная.
Страшно.
Величественно.
Незабываемо.
Завод. Работа. Красота. И работа и работы и ребята.
Бывало.
Пели. Пили. Ели. Не просто ели – смаковали. Радовались, абрикосам, персикам, с Колиного огорода – сада, дачи – рынка.
Они, правда, эти дары небесные, уже давно отошли.
И где только он их собирал.
На каком дереве любви?
Мы тогда этого не замечали, не думали.
*
Утро было хмурым.
Хотя солнышко светило всем и, улыбалось.
Работы ушли – ушли – уехали в Киев. А ребята, бригада вся в сборе, бродила по заводу, не зная чем заняться. Самый главный наш член и водитель своего собственного Хаммера – козла, как его величали – дразнили все, кто видел и слушал его туберкулёзнозмеиного рычания – шипения, с кашлем. Он, Виктор, только закончил муки учёбы в столице и теперь был почти академик, правда не керамики, а факультет академии и, звали художник – кузнечных дел – мастер. Он говорил, что машина хорошая, выпуска сороковых годов ещё при Сталине. Раритет! Но вот, бензин жрал, этот музейный экспонат, не по человечески – на сто километров ровного асфальта – две канистры – его мотор, глотал, по – верблюжьи, как трёхгорбый, вымерший с мамонтами за компанию, пил стервец, за месяц вперёд. Как – будто надвигался самум на целых три месяца.