Сугробы - страница 12
– Раньше-то как жили… о-ох, как тяжко жили, – вздохнула вдруг, хотя только что утверждала обратное. – Нынче вот разбаловались все, кажный по своей избе, а допереж-то все вместе жили, кучею… Вот когда мама с нами уж с тремя была – Яшка был, Манька да я – то тятю как раз в армию забрали. Вот и крутилась одна с ими, с детями-то. Тут приходит к ней Фрося, соседка… – она едва шелестела словами, но говорила не спеша, обстоятельно.
– Фрося приходит и говорит: "Катюнька, че ж ты маисься-то?! Айда ко мне жить, изба у меня большая, места всем хватит." Ну, собрались, перешли. А у их Верочка уж тогда была бешана и Гришка, спасу нет, драчливый… Целыми днями за нами, детями, гонялся да лупил, а сам-то ведь ишо сопляк совсем был! Ну да, ладно, Дуня тогда приходит и говорит: "Катюнька, че ж ты маисься?! Айда лучше к нам!" Ну, пошла, всех троих собрала, пошла… А Саньку-то Дунькиного как раз перед тем в тюрьму забрали, за частушку… Прасковья, помнишь ли?
– Че? – нехотя откликнулась та.
– Да частушку, за котору Саньку Дунькиного-то забрали?
– Уж как в нашем-то колхозе зарезали мерина, – скороговоркой пробубнила Прасковья, не отрываясь от газеты, – две недели кишки ели – поминали Ленина…
– Ой, кабы не услыхал тебя кто! – дернулась было рассказчица, но тут же с прежним спокойствием продолжила. – Вот забрали, стало быть, его. А мы тогда ишо и не знали, что Тимофей-то у них лунатик был! Как ночь, так вспрыгиват на окно, раму вышибат и на улицу… замаялись после него раму-то чинить. Мама с нами уж в пристройку перебралась – рабятишек-то, мол, ишо потопчет. Дак ить он, все одно, на Маню-то нашу наступил…
Бесконечной сагой тянулся ее рассказ – с многочисленными повторами, с этим, в особенности, словечком "маисься", которое выговаривала мягко, вроде, как с удовольствием. Прасковья тем временем принялась расстилать постель, сдернула рывком покрывало. Я же все слушала, словно завороженная чередою этих давних, нелепо-запутанных переселений.
– А Дуня-то, она тогда тяжелая была… И родился у ей урод – с двумя ротами рабенок-то был. И вот, когда Саню из тюрьмы-то уж отпустили, она, Дуня, в аккурат к его приходу захворала. Да померла. Саня с уродом-то етим и остался… Ну, а тут как раз Филипп к маме пришел, сказал: "Катюнька, че ж ты маисься-то?!" И то правда, уж замаялись после Тимофея раму-то чинить. Перешли, стали жить у Филиппа. А он, Филя, сам-то чудной такой старичишка был, такой же, как и отец его, полоумненький… Он сразу сказал: "Маня наша невеста будет". И верно, взяли ее после за своего Василия…
Она замолчала. Прасковья, уже сидя на постели, широко зевнула. Гостья забултыхала ногами и слезла с сундука.
– Пойду.
– Сиди, – сказала хозяйка, но уж так, дежурно.
– Пойду, спина остомела…
– Проводи-ка ее, – велела мне Прасковья, – да ворота на засов запри.
На крыльце в полной темноте пришлось еще пошарить, чтоб отыскать старухину клюку. Сыпал редкий, невидимый почти снежок, в тишине будто слышался его сухой шорох. Старушка осторожно зашагала по дорожке, рядом со мной она и вовсе казалась карлицей.
– До свиданья, – сказала я, как только та с моей помощью перелезла через бугорок, наметенный возле ворот.
– Прощай, прощай, милая! – откликнулась она приглушенно, словно издалека, хотя и отойти не успела.
Высунувшись из ворот на улицу, я еще посмотрела ей вслед, на ее шаткую, неуверенную в ходьбе фигурку с несоразмерно-тыквенной головой. Едва помаячив в сугробах, исчезла – точно ее поглотила бездонная, аспидно-черная ночь…