Талмуд и Топор - страница 4



– Но все сразу! В одночасье! Так не бывает! – в отчаянии воскликнул Акива. – Это знаки! Знамения! Мы должны…

– Мы должны усерднее молиться, ребе, вот что мы должны, – перебил его реб Бериш, славившийся своей показной набожностью не меньше, чем своей непробиваемой скупостью. – Молиться и поститься. А не собирать бабьи сплетни про порчу да сглаз. Вы человек Книги, столп Закона! Вам ли не знать – все от Всевышнего? И беды, и испытания – все от Него! Идите, ребе, ступайте с миром и читайте Тегилим. Для души полезнее будет.

Третий старейшина, реб Пинхас, угрюмый и молчаливый, как камень, лишь кивнул, полностью соглашаясь с коллегами. Разговор был окончен. Стена сытого равнодушия и тупого самодовольства оказалась крепче любой крепостной.

Акива вышел из каморки кагала, чувствуя себя выжатым, как лимон, и оплеванным. Значит, он один. Никто не верит, никто не поможет. Штетл обречен? И он вместе с ним?

Он брел по грязной улице, не разбирая дороги, погруженный в свои черные думы, когда его окликнул тихий, скрипучий голос:

– Ребе Акива… Подь сюды, касатик. Ближе подь.

Акива вздрогнул и обернулся. У стены своей покосившейся лачуги на самой окраине штетла, куда и собаки не забегали, сидел старый Мойше. Мойше-Каббалист, или Мойше-Юродивый, как звали его за глаза обыватели. Древний старик, почти слепой, с длинной спутанной седой бородой, в каких-то немыслимых лохмотьях, больше похожих на тряпье пугала огородного. Большинство считало его выжившим из ума бедолагой, который бормочет себе под нос всякую чепуху и видит то, чего нет. Но некоторые поговаривали шепотом, что Мойше знает поболе всех старейшин вместе взятых, и что безумие его – лишь личина, скрывающая либо глубокую мудрость, либо опасное, запретное знание.

– Ты чего такой черный, ребе? Акива? – проскрипел Мойше, щуря подслеповатые, выцветшие глаза. – Будто с похорон идешь. Али на похороны собрался?

– Меня не слушают, реб Мойше, – горько ответил Акива, подойдя ближе. Из хибары старика несло сушеными травами, пылью веков и еще чем-то острым, непонятным. – Говорят, я все придумываю. А беда… она уже здесь, на пороге!

– Беда… – протянул старик, кивая своей трясущейся голове. – Беда не стучится, касатик. Она приходит тихо, на мягких лапах, как тать в ночи. А когда ты ее заметил – поздно уж пить боржоми. Ты видел? Глазами своими видел?

Акива замялся. Рассказывать ли этому полубезумному старику про глиняное чудище? Но что-то в выцветших, но пронзительных глазах Мойше заставило его говорить. Он выложил все – про скрежет, про страх, про безликую тварь, про молитвенник, про то, как она растаяла. Мойше слушал молча, не перебивая, лишь иногда странно кивая.

– Глина… земля… – пробормотал он, когда Акива умолк. – Земля голодна, ребе. Земля старого погоста устала кости держать. Беспокойны они. А лес рядом… Зубровский лес… он помнит больше, чем все твои книги пергаментные, касатик. Он кровь помнит и огонь. Он зовет… детей своих. Тех, что из глины да из мрака.

– Что… что же мне делать, реб Мойше? – спросил Акива шепотом, чувствуя, как по спине снова ползут мурашки.

– Делать? – старик усмехнулся беззубым ртом, обнажая темные десны. – Бежать тебе надо, ребе. Отсель бежать, не оглядываясь. Место это гиблое. Или благословенное – как посмотреть. Для тебя тут больше нет… учения. Только урок. Жестокий урок. Жизни и смерти.

– Бежать? Куда? Как?