Читать онлайн Елизавета Реманская - Тесты на интеллект




Глава 1.

Сны всегда снились ей под утро, когда отпускала изнуряющая бессонница, и медведем наваливался сон. Чаще всего она ощущала себя легкой, молодой и беззаботной, почти бесплотной и поэтому счастливой, преодолевшей притяжение и не подчиняющейся никакому закону, кроме своей воли. В большинстве своих снов она переносилась в бесконечное, блаженное лето ее молодости, когда мир казался ясным, юным и счастливым. Но сегодняшний сон был тяжким: она спускалась в метро, которое весьма сильно было похоже на преисподнюю. В этом метро были узкие, темные переходы, круто уходящие вниз; земляные стены, по которым сочились капли воды; тяжко и устрашающе грохочущие где-то внизу поезда, освещенные голубым призрачным светом. По мере ее движения вниз картина все больше изменялась к худшему: куда-то подевались люди, коридоры превратились в совсем уж отвесные, узкие штольни, к тому же круто заворачивавшие налево. Она, смутно беспокоясь из-за наступившего одиночества, остановилась, и, минуту подумав, бросилась назад, стремясь как можно скорее покинуть страшное место, мучительно преодолевая чугунную тяжесть в ногах, распяливая в беззвучном крике рот, задыхаясь от стремительно нарастающей паники и ужаса.

Мало-помалу ей удалось выдраться из мрачного подземелья, но страх более-менее отпустил только тогда, когда она, всем телом навалившись на тяжелую деревянную дверь, вышла на улицу. Здесь безраздельно господствовала ночь, моросил дождь, свободно гулял свежий ветер, с шумом листая невидимые деревья. Ее пронзило острое чувство безмерного счастья и свободы. Так она и проснулась с этим ощущением, к которому в реальности, тем не менее, примешивалось какое-то необъяснимое, подавленное беспокойство.

Ада медленно осознавала действительность, прислушиваясь к знакомым звукам своего дома. Все было вполне безмятежно: еле слышно тикали часы, мерно дышал Анатолий, за окном монотонно перебирал свои шелковые струны осенний дождь. Темнота и тишина несусветной рани. Сейчас бы в самый раз растянуться ленивой кошкой в теплом коконе простынь, с наслаждением уйти в сладчайшую, легчайшую, чрезвычайно приятную дрему, где-то на грани бытия и нереальности , ощущая восторг от того, что можно еще добрых полчаса валяться такой вот неподвижной деревянной чуркой, не открывая глаз и не шевелясь. Но Ада чувствовала, что вот-вот зазвенит будильник, поставленный по случаю командировки на половину шестого, и надо будет вставать, собираться в темноте и холоде нетопленной комнаты, выходить в мокресть и стынь темной улицы, тащиться в промороженной трамваине на другой конец города к вокзалу… Обретенная во сне легкость и, главное, свобода, стремительно улетучивались, уступая место хорошо знакомому осознанию тяжкого долга и необходимости.

Поездки в командировки были стрессом. Мало того, что приходилось оставлять всю семью без догляда и потом волноваться сразу за всех своих непутевых домочадцев – маму, мужа, сына, и даже кошку, которая, само собой, тоже была не совсем путевой- ее вдобавок ко всему в микроавтобусах мучили приступы автофобии, ей казалось, что скорость слишком большая и на каком-нибудь повороте они улетят, черт знает куда. Она не могла ни читать, ни спать в этих поездках и от этого страдала еще больше. В общем, поездки давно уже стояли ей поперек горла. Но не ездить было нельзя: у них в Горной Академии еще в лихие девяностые было открыто без числа заочных представительств по всей их огромнейшей области, и преподаватели, подобно Сильфидам, постоянно катались по всем Богом забытым медвежьим углам. Тогда это было единственным спасением, в буквальном смысле, чтобы не умереть с голоду. Ада, только закончив аспирантуру и начав работать, надеялась на какое-никакое облегчение жизни, но начавшаяся перестройка похоронила ее надежды. Для вузов это было не самое легкое время – зарплату не платили, и она все время нервничала, опасаясь, что ей не хватит денег на хлеб до следующей получки. Тогда все они – профессора и доценты – готовы были работать где угодно, лишь бы платили хоть какие-то деньги. В те времена это казалось счастьем, а сейчас стало тяготить. Но тут уж ничего не поделаешь – повинность.

Поспешно одевшись, Ада зашла к Андрюшке. Тот еще спал беззаботным сном, свалив на сторону одеяло. Ада наклонилась и несколько раз поцеловала его в лоб, глаза, уши, волосы – во что попало. Мальчик не проснулся, только, повернув голову, едва слышно хмыкнул. Она несколько раз перекрестила его, шепча про себя «Бог с тобой»,– Ада всегда неукоснительно повторяла этот ритуал перед отъездом,– и с тем, прихватив увесистую сумку, вышла в темноту раннего утра. Уже основательно подмораживало, но днем лужи оттаивали, грязь чавкала под ногами, улицы выглядели мрачно и неопрятно. Самый неприятный месяц в их краях – ноябрь – был еще впереди. В декабре, когда уже стойко лежал снег, все вокруг было белым и ожидался Новый год, а потом светлое Рождество, – было не в пример легче и приятнее. Январь проходил под знаком праздников, а февраль для Ады был месяцем особым: первого февраля родился Андрюшка. Весь февраль Ада по дням вспоминала первый месяц его жизни, и все это было необыкновенно радостно для нее, а в марте уже начиналась весна… Значит, самым трудным было пережить этот предстоящий отвратительный месяц.

Зябкая сырость очень скоро забралась под куртку, заставила съеживаться и дрожать на ветру. В трамвае Ада плюхнулась на холодное сиденье и закрыла глаза. Кажется, даже задремала, всем телом ощущая холод и промозглость. Парадоксально, но это было даже приятно: так, наверное, чувствует себя замерзающий где-нибудь в лесу человек. Говорят, что сначала бывает очень холодно, потом становится вот так же слегка зябко, накатывает сонливость, приятная дрема, а потом ничего нет, кроме покоя. Мысли бежали неровные, хаотичные, путаные. «Что такое покой? Неподвижность? Но я раскачиваюсь и трясусь, и мчусь прямо в разверстую пасть ночи. И слышу все звуки, и ощущаю это зябкое тепло. «В той степи глухой замерзал ямщик», это обо мне… Кто там топает? Зачем же так колыхаться? Сколь хороши эти зябкое тепло и сумрак, немая, бредовая неподвижность… Так что все-таки такое покой?» Ощущения ее были так легки, так приятны, так мимолетны, она так глубоко погрузилась в эфемерный туман дремоты, и настолько ей было там хорошо, что она вздрогнула, как от резкого тычка, когда тусклый женский голос громко объявил остановку. Ада вернулась к реальности с острым сожалением: сидеть бы так долго-долго и грезить о чем-то непонятном…

Однажды Ада наткнулась в какой-то газетенке на глумливую фразочку о том, что «в репортажах о Китае, когда тамошние названия совсем уж неприличны по-русски, наши филологи заменяют букву «Х» на «Ф». Они на кафедре долго хохотали, и в дальнейшем неукоснительно придерживались этого принципа, называя все бесчисленные города и городишки, где приходилось бывать им в командировках, «Фуюанями».

Эти «Фуюани» были очень разными во всем. У преподавателей, постоянно работавших с ними, сложились свои стойкие пристрастия и антипатии. Были такие места, куда ехать совсем не хотелось, и дело тут было совсем не в бытовых условиях. Условия были, в общем, одинаковые, с небольшими вариациями. Все вертелось вокруг методистов. Вообще в вузе фигура методиста традиционно недооценивается и тут сказывается давнее, еще советское кастовое презрение преподавателей к лаборантам, как по старинке еще именуют методистов. Хотя все методисты имеют высшее образование или учатся заочно и часто ни в чем не уступают молодым преподавателям. От методиста зависит бытие кафедры, атмосфера, взаимоотношения, традиции, комфортность общения – все то, что казенно-зубодробительно называют морально-психологическим климатом коллектива. В некоторых филиалах были совершенно прелестные женщины, с которыми Ада задушевно общалась, получая настоящее удовольствие. Но были и другие, этакие фельдфебелицы, вечно подозревающие, что преподы норовят схалтурить и откосить, приписать себе не проведенные часы занятий, например, опоздать, курсовые не прочесть. Эти вели с преподами войну не на живот, а на смерть: заставляли отмечать начало и окончание занятий, стояли под дверью и проверяли, ведется ли занятие, чуть ли не с секундомером стояли на экзамене – сколько минут тратится на каждый ответ. При этом, естественно, в голову им не приходили простейшие вещи: налить горячего чаю – после трех пар лекций в горле саднит, как от наждака, купить билет на обратную дорогу, да мало ли чего еще из элементарных проявлений внимания, что очень облегчает жизнь, а, заодно, и общение людей.

Методист этого «Фуюаня» Ольга Николаевна, к счастью, относилась к первой группе. Она была немного старше Ады, очень привлекательная, но было в ней что-то трагическое, необъяснимо вызывающее жалость. Ада не могла понять, что именно, может, что-то в глазах, пронзительно черных и всегда испуганных, или в смиренной позе, в которой она временами застывала, отрешенно глядя куда-то вдаль. Ада пыталась разгадать эту загадку до тех пор, пока кто-то из кафедральных не рассказал ей историю Ольги Николаевны, довольно типичную, даже банальную, каких без счета случается и в больших городах и, само собой, в захолустьях. Ольга Николаевна в свое время, еще учась в столичном университете, вышла замуж за своего однокурсника, родила мальчика. Несмотря на то, что их мучила фантастическая нужда, жили они весело, подбадривая друг друга. Счастье продолжалось недолго: в девяностых муж Ольги Николаевны очень удачно занялся бизнесом. Но вместе с неожиданно свалившимся богатством свалилось и радикальное изменение в его характере. Ольга Николаевна не могла узнать своего жизнерадостного, где-то даже эпикурейски настроенного мужа, он стал мрачен, подозрителен, равнодушен к всему. Работал он все больше и больше, а своей семьей интересовался все меньше. К тому же решительно запретил Ольге Николаевне работать. «Занимайся ребенком и за домом следи» – именно так он сказал ей тем безапелляционным тоном, который теперь появился у него в разговорах с женой. Хотя сказать «в разговорах» значило бы очень приукрасить действительность: никаких разговоров не осталось и в помине, муж приходил с работы поздно, мрачно молча ужинал и проваливался в тяжелый сон. Ни праздников, ни выходных он теперь не признавал, даже в отпуск Ольга Николаевна ездила всегда только с сыном. Стороной она иногда слышала о том, что мужа ее видят то с одной красоткой, то с другой, но предпочитала ничего не замечать, изо всех сил создавала в доме уют и чистоту, готовила разносолы, мыла, чистила, скребла, водила сына в спортивные секции… Фактически, именно этот ребенок стал теперь единственным центром и смыслом ее жизни. Но и это счастье однажды предало ее. Когда ее обожаемый Коленька поступил в университет, Ольга Николаевна вдруг с ужасом впервые услышала, как сын обращается к ней с теми же снисходительно-презрительными барскими интонациями в голосе, что и муж. На ее требование не говорить с ней подобным образом Ольга Николаевна услышала небрежное: «Ну, мать, ты же ничего из себя не представляешь, ничего не можешь. Так, при отце в прислугах всю жизнь прожила. Вот наш отец – это личность! Он кое-чего в жизни добился.» Она еще не успела пережить этот разговор, как на нее свалилось новое несчастье – муж объявил ей о разводе, именно объявил, как о деле решенном, отнюдь не спрашивая о ее желании. Ей было сорок три года, и за душой у нее осталась жизнь, проведенная на кухне, сын, презирающий ее и стыдящийся ее, – одним словом, разбитое жизненное корыто. Она безропотно развелась, приняв от своего бывшего мужа довольно приличную сумму «отступных», и, полностью деморализованная, раздавленная, уничтоженная, вернулась к родителям, домой, в их провинциальный городишко, откуда уехала двадцать лет назад, полная огромных надежд, планов, восторгов и фантастического счастья.