Тума - страница 32
Когда вода спа́ла, оставив в курене запах водорослей и гнили, мать в первый раз затопила печь, чтоб подсушить дом.
Днём, чего за ней никогда не водилось, легла подремать.
…Иван со Степаном объезжали на каюке оголившиеся сваи, размокшие курятники, провалившуюся крышу ледника, поломанные плетни.
Вернувшись в курень, застали мать спящей на лавке под несколькими покрывалами.
Улеглись на парящую тяжёлым паром печь.
Проснувшись, Степан увидел, что Иван сидит возле матери, выкликая её из забытья. Материнское лицо оставалось недвижимым и прямым.
Иван влез в отцовские сапоги, загрохотал по крыльцу за лекаркой.
…Степан смотрел на мать, как на огонь: ломило глаза.
Пока не было Ивана, у неё начался шепотливый бред.
Говорила то по-турски, то по-татарски, перечисляя свою неместную родню, раздавая наказы.
– …дае, педери чагыр, педери чагыр! (Няня, позови отца… позови отца! – тур.) – звала, обираясь. – …аннем, бабамны чагыр… чагыр бабамны! (…няня, позови отца… позови отца! – тат.)
…лекарка – вдовая казачка – прогнала сыновей.
Сидя в сенях, прислушивались, как она кружила там, шепча заговорные слова.
Заварила отвары, велела поить.
…к утру мать очнулась, смотрела взмыленно, сыновей не узнавала.
Иван пытался её поить – отпихивала кружку.
Стаскивала платок с головы. Меж чёрных волос белели потные снежные пряди.
Иван неумело повязывал матери платок наново. Молил, будто она слышала, выпить отвара.
Пытался поить с ложки. Мать закусывала ложку.
Иван в злой беспомощности оглядывался на брата.
…в простые дни свечей не жгли никогда – они, привезённые отцом с Азова, так и лежали в сундуке. Но той ночью братья залезли в сундук и запалили сразу множество: в свете свечей мать не казалась такой жуткой и чужой.
Степан подбрасывал в печь наломанные сырые ветки, слушал их змеиное шипенье.
…гадал: а вот бы оглянуться – а мать проснулась, уселась, смотрит на него неотрывно, как смотрела прежде.
Оглядывался: лежит, недвижима.
…с разбухшей от жары и бессонницы головою, сам не заметил, как, лёжа на полу, заснул.
…открыл глаза: брат, улёгшись подле матери на волглом ещё ковре, глядит на белую, в испарине, материнскую руку.
…вода, остававшаяся на низах, плескалась, шумела, будто туда проникли во множестве змеи и скоро могли наползти в горницу.
…посреди второй ночи мать внятно произнесла по-русски: «Они придут».
Снова начала метаться, ляскала зубами, разорвала на себе ночную рубаху. Степан увидел материнскую грудь. Грудь была маленькой. Плечи выглядели как мальчишечьи. На шее была конопляная нитка, верно, с заброшенным за спину крестиком… или кулоном с лодочкой?..
Или – пустой, как удавка, гайтан был на ней?..
Иван остервенело накрывал мать, готовый то ли зарыдать, то ли заругаться, закричать на неё…
Та снова, как назло, как в издёвку, раздевалась.
…к утру успокоилась и, наконец, очнулась. Оглядывая сыновей, разулыбалась, – но вслух назвала чужие имена.
Иван, радостный, заговорил с ней – всё оглядываясь на Степана: ожила! ожила!.. – но мать уже закрыла глаза.
Щёки её ввалились, будто во рту пропали зубы. Рот спёкся, нос истончился и потемнел на кончике до черноты.
…осталась нездешней – и умерла, словно её отпустили домой.
…отец так и не вернулся тогда.
Поп Куприян сказал: мать-де он не крестил, а боле тут крестить её было некому, а на Монастырском яру поп её не крестил тож. Потому осталась она туркиней и басурманкою, последней исповеди и причастия избежавшей.