В памяти и в сердце - страница 23



– Было бы от чего устать! Ни топора, ни пилы в руки не брал! – услышал я голос его товарищей.

Шорин на реплику не отреагировал. Не придал ей значения и я – шутят ребята. А если не шутят, то есть, наверное, причина столь странного повеления парня. И я завел с ним разговор. Спросил, откуда он, давно ли на фронте. Кто дома остался? Что пишут? Обычный разговор с фронтовиком. И, как правило, каждый, с кем я начинал говорить, охотно откликался. Шорин же, невзирая на все мои старания, оставался безучастен. Либо молчал, либо отвечал односложно. Словом, разговора не получилось. Но я не очень огорчался: не все люди одинаково откровенны и контактны, есть замкнутые, настороженные. Ничего, решил я, у меня еще будет время поговорить по душам с Шориным.

Такой момент наступил, кстати, в тот же день.

Этот день, надо сказать, надолго врезался мне в память. Ночь прошла в походе, а придя на место, без отдыха принялись делать эти завалы. К тому же и кухня запоздала. По времени давно бы надо позавтракать, все устали, изголодались, намерзлись на холоде, а кухни нет. Солдат Гусинский разжег было костер, чтоб погреться, но Курченко накричал на него и приказал немедленно погасить. Все понимали – командир прав, но от этого было не легче.

Я отыскал Шорина: он по-прежнему был в стороне от всех, прыгал, сучил руками и приговаривал: «Замерзну! Погибну! Эх, черт возьми».

– Николай Алексеевич, – говорю я ему, – так и вправду можно погибнуть! Один! Финн пристрелит тебя, а мы и знать не будем! Идем-ка со мной.

Пошли. Я впереди, он сзади. Веду его к Романенкову: с ним, думаю, он скорей оттает, отвлечется от своих мрачных дум. И верно. Романенков, сам никогда не унывавший и нытиков не терпевший, сумел-таки его расшевелить. Затеял с парнем разговор, рассказал пару анекдотов, и Шорин, смотрю, ободрился, улыбка появилась на лице. А тут и кухня как раз приехала. Рота враз ожила, послышались веселые голоса, шутки. Солдаты, гремя котелками, выстроились в очередь; Шорин оказался первым.

Командир, питавшийся из общего котла, получать обед не спешил: последнему достанется всегда больше. Я же ел вместе со всеми, с кем-нибудь из одного котелка.

На этот раз меня пригласил Романенков. Уселись с ним на снегу. Я взял нож, чтобы порезать буханку. Не тут-то было: буханка замерзла так, что нож ее не берет. Романенков, посмеиваясь, взял топор, размахнулся… От удара буханка рассыпалась на куски, как кирпич, по которому стукнули обухом. Сообразительный Романенков взялся за пилу. На пару с ним мы порезали буханку.

Наш опыт переняли и другие.

Так на морозе в 30 градусов, поджав под себя ноги, мы сидели на снегу и ели. Кусок хлеба опускали в котелок, отчего суп быстро остывал. Но делать было нечего: мерзлый хлеб не раскусишь.

На второе была перловая каша. Съели мы ее и только аппетит еще больше растравили. Так с неугасающим чувством голода и стали ждать обеда. А точнее, ужина, потому что завтрак в этот день совпал с обедом.

Обычно после обеда я расслаблялся. Так было дома, до войны. Отобедав, я на час-полтора отключался от всех дел, ложился на диван. В доме было тихо, слышалось только тиканье ходиков. И стоило только лечь, укрыться, как тотчас приходил сон.

На фронте про послеобеденный отдых и сон пришлось забыть. Приходилось порой сутками не спать. И ничего: организм привык и к этому.

На этот раз отобедали. Романенков неторопливо начал мыть котелок, ложки. А я занялся делами. Комиссар Ажимков сказал, что сегодня в наш батальон приезжает комиссар полка Семикопенко, человек исключительно придирчивый. А у меня не выпущено ни одного боевого листка. Не все бойцы толком изучены. А Семикопенко, как сказал Ажимков, имеет привычку разговаривать с бойцами. Так косвенно проверяет работу политрука. Если найдет в роте кого-то не совсем благонадежного, труса, а еще хуже, изменившего присяге, политрук в ответе.