В памяти и в сердце - страница 24



Я тут же принялся за оформление боевого листка. Сам придумал ему название – «За Родину». Материала от солдат у меня не было. Пришлось самому писать заметки. Примостился под лапами старой ели и в течение часа листок оформил. Вызвал агитатора Глазунова и поручил ему ознакомить с листком бойцов. Глазунов был грамотен, состоял в партии. Поручение мое выполнил незамедлительно. И я был рад, что теперь если Семикопенко спросит бойцов насчет боевого листка, то каждый ответит: читал.

Тревожила меня мысль насчет Шорина. Попадется комиссару на глаза, несобранный, не шибко сообразительный, из тех, про кого в народе говорят: «Что на уме, то и на языке», он может ляпнуть такое, что мне, политруку, перед комиссаром полка будет стыдно. Но прятать Шорина я не стал, авось и сам на глаза комиссару не сунется. За остальных бойцов роты я был спокоен: все один к одному. И находчивы, и смелы, и на слове их не поймаешь.

У командира роты Курченко дел не меньше, чем у меня. Он расставлял часовых. Ставил их там, где лучше обзор, попутно учил, как искусней замаскироваться.

Восхищало меня в Курченко умение командовать. Голос громкий, распоряжения четкие. Вот приказывает готовить для ночлега шалаши. Дело не обходится без мата, но боец к этому привычен. К тому же матерится Курченко без гнева и так виртуозно, что заслушаешься. Словно курсы специальные проходил. Я пытался остеречь его от этой непристойности, но Курченко, видать, уже не мог без нее обойтись: «Веришь, до войны не знал, что такое мат. А тут привык. Война и не такому научит. Ты уж не осуждай меня, политрук. Кончим воевать – отвыкну».

Да, на войне с досады порой и самый воспитанный не сдержится, матюкнется.

В тот день досадовать и гневаться пришлось и мне. Приближался вечер: в северных лесах да еще зимой он наступает рано Я осмотрел расположение рот. День прошел в суете, в тревоге, в тяжелой работе. В отдыхе нуждаются все. Однако не обойтись без часовых. Я и распорядился стоять на посту не больше часа, то есть меняться как можно чаще.

Шалаши из сосновых веток сделали надежные, хоть и небольшие: на 2–3 человека каждый. Натаскали веток под бок, чтоб спать было теплей. Комиссар Семикопенко, кстати, так к нам и не приехал. И теперь, когда наступила ночь, он и подавно не приедет. И я позволил себе расслабиться. Романенков пригласил меня в свой шалаш. И я готов был идти, но смотрю: Курченко все еще суетится, кого-то отчитывает, журит. Иду к нему. Вдвоем мы быстро утрясаем все вопросы. И Курченко усмиряет свой громкий голос, чтоб не мешать бойцам спать. А мне говорит:

– Давай условимся: я прилягу отдохнуть, а ты в это время подежуришь. Потом поменяемся ролями. Обоим спать никак нельзя. Часовые с устатку тоже могут заснуть, и ты представляешь, чем это может для всех нас кончиться.

Представляю. И как ни устал, как ни тянет ко сну, я заступаю на дежурство, предварительно узнав, где Курченко собирается отдыхать.

– Пойду к санитарам, – сказал комроты и указал на их шалаш. Стемнело уже настолько, что в пяти шагах ничего не видно. Только скрип снега под чьими-то сапогами говорит, что разошлись по шалашам, угомонились еще не все. Но вот и шагов уже не слышно, только голоса в соседнем шалаше. Наконец и они умолкают. Тишина. Однако никто не знает, как долго она продлится, сколько отпущено времени на отдых моим бойцам. Я хожу по расположению роты. Вижу часовых. Они, чтоб не озябнуть, переминаются с ноги на ногу или стучат сапогом об сапог. Вдруг слышу грозный окрик часового: