Валентин Серов. Любимый сын, отец и друг : Воспоминания современников о жизни и творчестве выдающегося художника - страница 23



Итак, жизнь сложилась хорошо к общему нашему удовольствию, мы уже стали вместе посещать салон Боголюбова, служивший центром всему русскому художественному мирку в Париже. Среди просторной комнаты стоял во всю ее длину огромный стол, на котором натянута была ватманская бумага. Все присутствующие художники занимали места у стола и усердно рисовали. Помнится, что большею частью рисунки были вольные импровизации на любые темы, избранные самими художниками. Репин также занял место за столом и посадил возле себя своего малолетнего ученика. Тишина соблюдалась полная, изредка перебрасывались каким-нибудь замечанием. Сначала Тоша как будто сконфузился, потом, я замечаю, карандаш его что-то вырисовывает, вырисовывает твердо, не спеша: он так сосредоточенно занялся, что не заметил даже, как за его стулом стали перешептываться, заглядывая, точно мимоходом, на его рисунок.

– Вот так молодчина! – невольно вырвалось у кого-то.

Заговорили, зашумели, послышались восклицания, выражавшие полное изумление… и я взглянула, наконец… тройка, русская тройка прямо «неслась» во весь карьер! У меня захватило дыхание, дрогнула душа от всего услышанного мною в этот вечер. Думала: конец теперь пришел тихому, беспритязательному нашему житью-бытью – зернышко обнажили, вытащили из сырой земли; что-то будет дальше? Взглянула на Тошу и успокоилась: сосредоточенно доканчивал он своих коней; от усердия даже высунул кончик языка (привычка, которую он унаследовал от отца) и положил карандаш только тогда, когда окончил свой рисунок.

Эта коллективная апробация авторитетных судей не повлияла нисколько на нашу будничную жизнь: на следующий день все шло своим чередом, хотя ни он, ни я – мы не забыли этого достопамятного для нас вечера.

Зима прошла в регулярных занятиях; Тоша сразу как-то повзрослел, как будто вышел из ребяческого возраста, только нежелание обучаться «предметам» напоминало мне о его годах. Он скучал, засыпал за книжкой, всячески отлынивал от докучливых упражнений; казалось, что серьезные занятия по рисованию с самого раннего детства поглотили всю его работоспособность, всю энергию, необходимую для изучения «общеобразовательных предметов». Я приходила в отчаяние: что-то было прозевано, где-то чувствовался с моей стороны какой-то промах в ответственном воспитании незаурядного ребенка. И все одна, на свой собственный страх и грех… «В Россию! скорее на свою родину!» – назойливо преследовало меня мое решение.

Одно событие в нашем русском артистическом кружке в Париже повлияло на наш спешный отъезд. После ряда празднеств, живых картин, пасхальных концертов наступило затишье. Работа закипела повсюду и у всех – в Париже умеют работать запоем, с жгучей энергией. В таких случаях человек с его душевной жизнью оттирается, он уходит на задний план, его не замечают, проходя мимо его страдания с жестоким равнодушием – некогда! Нигде не чувствуешь так своей «заброшенности на людях», как в Париже. Все корректны, все кругом любезны, но никому никакого дела нет до ваших страданий, до ваших мучений.

Раз вечером случилось нечто ужасное: жену одного русского художника нашли у себя в спальне мертвой над жаровней с горящими угольями с обгорелой частью тела – это обычная во Франции форма самоубийства.

Мы все видели эту молодую женщину в праздничной сутолоке веселой, нарядной, беззаботной. Что у нее есть какая-то внутренняя жизнь, какая-то болезненная неудовлетворенность, это никому из нас в голову не приходило. Мы все были сражены ее смертью, некоторые почувствовали себя косвенно виноватыми, что могли проглядеть терзания несчастного человека. Как в лесу срубленное никому ненужное дерево, лежала она в гробу, разукрашенном цветами, неизвестная, чужая нам всем. А ведь мы были хорошо знакомы, часто видались с ней, вместе принимали участие в праздничных домашних маскарадах… С этих пор мое душевное равновесие было нарушено. Более чем когда-либо я почувствовала