Вериги любви - страница 21



Самому-то, вишь, на славу
Прикупила я отравы –
Золотистый мундштучок,
Заграничный табачок.
А себе-то ничего…
Ну и что же из того?
С парнем в дудку погужу,
Доче бантик повяжу,
Посмеюсь со стариком,
Оботруся рушником,
Погоняю мужика:
Не кури, мол, табака!
Шумно станется в избе,
Вот и спраздную себе».

Мама иной раз, посмеиваясь, говорила:

– Иди, покрути деду усы!

Это я делала с удовольствием: забиралась к старику на колени и с озорной опаской дергала кончики его длинных висячих усов, а он только жмурился, терпел.

Дед Кондрат вообще был молчуном. Даже когда приходили гости, он тихо сидел на лавке, пока не позовут к столу. Отец сколько раз просил:

– Батько, поговори с детьми, поучи уму-разуму!

– Нехай сами будут, – был ответ.

И мы были «сами».


Мне иногда говорят: «И что бы с тобой, поэтесса, было, если бы не 17-й год! Гусей пасла бы в деревне…»

А я и вправду пасла. Тетя Настуня заворачивала нам с братом в чистый рушник по куску житного хлеба с салом, укладывала в торбу бутылку с водой, и мы отправлялись – гуси впереди, мы, с опаской, позади, за село, на зеленую гусиную траву у речки: куда гуси, туда и мы. Такое одно только место над Росью было – высокое, где местами в речке и песок виднелся на дне, не один только ил чернущий.

Рось по-особенному текла – по кругу, что ли. Все хаты, к какой ни подойди, подворьем да огородами лежали непременно на берегу. А повдоль кругового берега шла одна на все село вековечная тропа: по ней соседи друг к другу ходили, так побыстрее было. Про тропу только казалось, что она среди травы бежит: под ногами иной раз словно кисели колыхались и вслед чмокали, а следы тут же мокретью наполнялись. А бывало, иная резкая травка исподволь полоснет по стопе, кровь пустит.

– Ничего, – смеялись дома, – породнилась с землей-то…

Тропа эта с вешками была – с криницами: село их привечало издавна, все – при тропке. Из криницы ближней и я иной раз шелко́вой воды набирала – мыть голову – без особой в том нужды: перед дядькиным домом был вырыт колодец на три ближних двора, и вода в нем была не хуже криничной. До сих пор, наверное, лежит на дне упущенное мной ведерко, – и как такое могло случиться?

За целый день, пока мы на речке с гусями на солнцепеке парились-загорали, сало растапливалось, как на сковородке, и этот его талый вкус люб мне до сих пор, как и картошка, жаренная с луком на сале да вдобавок на керогазе: летом ведь печи не топили, готовили во дворе.

День-деньской бегали мы босиком, и ко времени отъезда домой пятки делались, как деревянные, зато потом мы долго не болели, до весны. Ну, а весной из квасцов, конечно, не вылезали.

Я очень любила двоюродную сестру Ларису, добрую, веселую толстушку, целыми днями готовую возиться с нами-несмышленышами. Она звала нас по-чудному: Танюхастая и Витюхастый, и мы, бывало, за ней вслед ходили целыми днями, как привязанные. Другая сто раз бы прогнала, а Лариса только смеялась, пела и что-нибудь рассказывала – между делом, а дел в деревне всегда много.

У Ларисы я выучилась украинским песням, она хвалилась:

– Лучше наших песен нету!

И вправду нету. Может быть, оттого, что они убаюкивали меня в летней колыбели детства?

На сенокос выходили все: и дед, и дядька с тетей, и сестры с мужьями. Я всегда опаздывала к началу, да меня и не очень-то и будили, жалели городскую соню и неумею. Появлялись мы с братом на лугу вместе с высоким солнышком: выкошенные травы уже ровными рядами лежали посреди праздной земли, уходили вперед ворошистыми дорожками, а там, в самом то ли конце их, то ли в начале и далеко впереди всех, шел дедушка Кондрат в своем соломенном брыле, и коса его посверкивала-поблескивала ярче и шибче других.