Волчий Сват - страница 44



И вот тот поступок Капитолины Феофановны сперва вызвал в нем обидливое остервенение, с которым он и домолотил каблуками все порожки до самого низа, потом, как непрямое следствие, навел на мысль: а что, если зарабатывать деньги тем, чтобы, скажем, с вокзала подносить кому-либо вещи?

Но то, что просто выглядело в мыслях, в осуществлении оказалось куда сложнее. Во-первых, пагубным гнетом, который он испытал, была стыдность. Не смел он вот так, как, скажем, делает Перфишка, наскокно подойти к человеку и не только затеять с ним разговор, но и предложить услуги. Во-вторых, и что он боялся пуще всего, – так это встретить Марину. Будет он вот так нести кладь какой-нибудь девушке. А Марина – навстречу. Тут и руки увянут, и язык, чтобы что-либо объяснить, отсохнет, и сам сквозь землю провалишься.

Но до всего этого не дошло. Первый же, кому предложил помощь, старичок, оглядев его, полюбопытничал:

– А ты нормы ГТО давно сдавал?

– В прошлом году, – не ожидая подвоха, признался Клюха.

– А я, считай, сорок лет назад. Потому, когда ты с моими вещами дашь деру, мне тебя ни в жизнь не догнать.

Клюха долго не мог охолодеть щеками, но все же решился и на вторую попытку. На этот раз подошел к девчонке, перевшей непомерной большины чемодан.

– Давайте я вам помогу, – сказал.

– Ты чего пристаешь? – вопросила она неожиданно басовитым голосом. – А то сейчас милицию позову.

А шедшая сзади баба-среднелетка, из которой перла расфуфыренная глупость, добавила:

– Да это, кажется, он у меня на прошлой неделе сумочку выхватил.

Клюха чуть не подавился спазмом, который перехватил горло, и, гонимый чувством, еще не достигшим осознания, кинулся бежать, оставляя позади себя хайные возгласы и огоряченные преследованием междометия.

Три дня он не ходил на вокзал: все боялся повстречать ту самую бабу. На четвертый же, заняв свое облюбованное укромье, вдруг увидел Петьку Парашу – так, как он уже теперь знал, звали того самого мужика, из лап которого выцарапал Клюха Марину.

И Клюха, вновь гонимый неприкаянностью, пошел слоняться по улицам.

Но еще одно его стало угнетать, если не страшенным, то уже явно заметным образом; из-за постоянного тощачка он так обрезался лицом и спал телом, что уже и самому себе начал казаться тростинкой. Потому как денег, которые ему – всякий раз в унизительной форме – одалживал Перфишка, хватало только на то, чтобы купить хлеба и взять билет на трамвай («зайцем» он ездить перестал после того, как его, – стыду-то сколько! – оштрафовали).

Нынче же Клюха, накачивая еще с ночи, которую провел в бессонье, себя одержимой решимостью, дал слово раз и навсегда выяснить отношения с Мариной. Он, во-первых, признается ей, что любит; и не обреченно все это сделает, а с достоинством, что смягчит отказ, ежели он будет жестким; коли же – в ответ – последует гнусный хохот, Клюха найдет в себе мужество солидно удалиться и больше никогда в жизни не показываться ей на глаза. Во-вторых, как шутилось ему там, дома: достаточно того, что сказано, «во-первых»; во-вторых, ему конечно же надо было возвращаться в лоно своих родителей, потому как боль, которую причинили отец с матерью, теперь казалась смехотворной. И вообще, поогинаясь по вокзалам и закоулкам, он многое признал за благо, что когда-то казалось ему само собой разумеющимся. Например, тепло. Обыкновенное, которое не замечаешь, когда постоянно находишься в нем.