Высокие ступени - страница 34



Приблизительно в это же самое время вступившего в восьмой десяток «циника» распекал Никита Сергеевич Хрущев за то, что Эренбург полушутя предлагал распространить борьбу за мир на сферу культуры. Мы стоим на классовых позициях в искусстве и решительно выступаем против мирного сосуществования социалистической и буржуазной идеологий, а искусство относится к сфере идеологии, строго напоминал партийный вождь, возможно, не догадываясь, что главный советский плюралист мог бы похвастаться куда более давними и высокими партийными знакомствами, нежели он сам.

Дерзкий московский гимназист Эренбург и в самом деле упоминался в жандармском рапорте в одном ряду с такими будущими большевистскими тузами, как Бухарин и Сокольников, но, после положенных отсидок и высылок, унесши ноги в канонический Париж, где он позволил себе вступить в препирательства с самим Лениным, социал-демократический Павел внезапно преобразился в декадентского Савла:

В одежде гордого сеньора
На сцену выхода я ждал,
Но по ошибке режиссера
На пять столетий опоздал.

Прямо-таки сам Александр Александрович Блок, правда, разбавленный в пропорции один эдак к двадцати:

Девушки печальные о Вашем царстве пели,
Замирая медленно в далеких алтарях…
Я помню, давно уже я уловил,
Что Вы среди нас неживая…
Сегодня я видел, как Ваши тяжелые слезы
Слетали и долго блестели на черных шелках…

И тем не менее, все сопутствующие поиски, блуждания, метания от религиозности и эстетства к неопримитивизму были все-таки странноваты для начинающего циника… Хотя кто их, циников, знает.

Сияли ризы неземные.
Стоял я в церкви, дик и груб.
Слова безумные и злые
Срывались с неутешных губ.

Заставляя плакать и навеки онеметь грустного белого ангела с изнемогающим челом.

Затем оплакивание ушедшего детства без малого в двадцать один год:

Детство, одуванчик нежный,
Перед жизнью шумной и мятежной
Ты осыпалось и отцвело.
Ты прошло!

Здесь уже не хватает лишь сознательной установки, чтобы почесться первым обернутом. В этом отношении и стихи о любви иной раз представляют собою истинные шедевры:

Ты пуглива, словно зайчик, —
Чей-то шорох услыхала…
Ты не бойся!
В стеганое одеяло
С головой укройся!

Или:

Ты любила утром приходить ко мне
И волосики любила на спине.
И над оспинкой родимое пятно, —
Ведь тебе же нравилось оно.

Для начинающего циника наивность тоже малоправдоподобная. Таковы же и его размышления о собственном еврействе:

Евреи, с вами жить не в силах,
Чуждаясь, ненавидя вас,
В скитаньях долгих и унылых
Я прихожу к вам всякий раз.
Во мне рождает изумленье
И ваша стойкость, и терпенье,
И необычная судьба,
Судьба скитальца и раба.
Отравлен я еврейской кровью
И где-то в сумрачной глуши
Моей блуждающей души
Я к вам таю любовь сыновью,
И в час уныний, в час скорбей,
Я чувствую, что я еврей!

Эренбург сделался интересным поэтом лишь тогда, когда (в направлении поисков, похоже, опередив самого Маяковского) дал волю не сентиментальности, а отвращению:

Тошнит от жира и от пота
От сотни мутных сальных глаз,
И как нечистая работа
Проходит этот душный час.
А нищие кричат до драки
Из-за окурков меж плевков
И, как паршивые собаки,
Блуждают возле кабаков,
Трясутся перед каждой лавкой
И запах мяса их гнетет…
Париж, обжора, ешь и чавкай,
Набей получше свой живот
И раствори в вонючей Сене
Наследье полдня – блуд и лень,
Остатки грязных испражнений
И все, что ты вобрал за день.
Он и собой уже не умилялся:
Я пью и пью, в моем стакане