Язык цветов из пяти тетрадей - страница 7
Должно быть, жизнь могла бы стать иною,
Да только не осилить никому
Такой недуг, такую паранойю,
Упорства прибавлявшую ему.
Что может врач! Лишь расчертить зелёнкой
Сухую кожу на кривой руке
И ночью ждать, от кровотока звонкой,
Когда приедут в чёрном воронке.
А он казнил и верил, вероятно,
В грядущий рай, куда народы вёл,
И в цветовые вглядывался пятна
Безмолвных масс, пошедших в перемол.
В себе прозрев гиганта, полководца,
Он вслушивался жадно в болтовню…
И всё врагов искать ему неймётся
И поколенья предавать огню.
И, обгорая, вертится планета,
Страна готова лишь ему внимать.
И так давно всё начиналось это,
Когда ремнём его учила мать.
Воздух Саратова
Там, в «Желтых горах», в Сары Тау,
Всё так же века напролёт
То время текло к ледоставу,
То снова гремел ледоход.
Но гунны, болгары, татары
Прошли, прогоняя стада,
И встали без счёта амбары,
И мимо текут поезда.
Так вырос из жизни привольной,
Дорожной, застойной, иной
Саратов большой, мукомольный,
Возникший над волжской волной.
И вечен, могуч, многоразов,
Сквозь повесть всех засух, прорух
Прорвался сусеков, лабазов
Сухой и рассыпчатый дух.
Быть может, дистрофик Вавилов
Вдыхал этих веяний пыль,
Теряя сознанье, ловил их.
И тихо мутился Итиль[4].
«И эти лютые морозы…»
И эти лютые морозы
И ледяные зеркала,
И хлеб с избытком целлюлозы
Их память горестно несла.
Я замечал у них привычку
Беречь и доедать еду,
И попусту не тратить спичку,
Как в том навязчивом бреду,
Когда людей, хоть стой, хоть падай,
Презрела призрачная власть,
У испытуемых блокадой
Одна забота – не упасть.
И, коль совсем не обездвижить,
Всё тот же выбор будет впредь —
Иль чью-то жизнь отнять, чтоб выжить,
Или, спасая, умереть.
«Я долг отдам и восхвалю траву…»
Я долг отдам и восхвалю траву.
Вот – лебеда, она и в Ленинграде
Бывала во дворах, она в блокаде
Родителей спасла, и я живу.
На чём-то горьком жарили её.
Ещё весною шла в котёл крапива.
Пусть ей за то, что так вольнолюбива,
Колючее простится колотьё!
Сам голода не знал. После войны
Я был ребёнком на краю державы,
Как в буйный лес, входил в густые травы,
В их вещий шелест, в их дневные сны.
Я эту речь запоминал легко.
И, вероятно, призван был воспеть я
Туземной кашки белые соцветья,
Полынь и молочая молочко.
– Так не усни, душа, не постарей!
Пусть книжной пыли много ты вдохнула,
С тобою мощь родного саксаула
И розовый светящейся кипрей.
«В последний год ему везло…»
В последний год ему везло.
Зека усталый с инсулином,
Не принял он, властям назло,
Участья в шельмованье длинном
Того, кого боготворил.
Для жизни не хватило сил.
Не предстоял бедняге выбор,
Поскольку вовремя он выбыл.
Февраль – март
Был распорядок прост и чёток:
От радио, само собой,
От всех трудов и проработок
В кино бежали всей гурьбой.
По вечерам – какое чудо!
Не то, что тундра и тайга —
Вот эти дебри Голливуда!
А жизнь привычная строга.
Быть может, завтра в щель теплушки
Увидишь новые края,
А здесь – какие-то зверюшки,
Душа, спасённая твоя.
И в джунглях длинная лиана
Металась линией прямой
И в оттепель несла Тарзана
Над чьим-то детством и зимой.
«На взгорье уходили черепахи…»
На взгорье уходили черепахи,
Всем войском простучали тяжело.
Природа в смутном пребывала страхе,
И наводненье буйное пришло.
Не раз и с нами, знавшими науку,
Речь завела природа этих гор,
Но мы давно не внемлем ультразвуку
И с нею позабыли договор.
Перед грозой носились низко, низко,
Свой издавая писк, нетопыри.
В ту ночь отец был вычеркнут из списка,
В наш вещий дом вернулся до зари.