Закат на Светлой сопке - страница 4
Когда-то у амбаров было многолюдно, особенно по вечерам. Здесь проводила молодёжь игрища, вечеринки, и в будни и в праздники. В отсутствии людей, на амбарах и возле них собирались целые стаи воробьёв, серых неугомонных разбойников, они кричали и дрались здесь, иногда от бескормицы за каждое найденное, случайно просыпанное зёрнышко, иногда от жиру бесились; после их турниров оставались пух и перья.
Сейчас в амбарах пусто, лишь в одном (он служил теперь складом и дед при нём был завскладом) запчасти к тракторам и посевной технике, да смазка, и улетели воробьи, покинули своё обиталище, деревню. Без них амбары поскучнели и осиротели, и даже трактор, стоящий возле, на поляне с разбитой гусеницей, не придавал им обжитого вида. И на самой поляне стала выше трава, и у основания, у толстых чурок амбаров, буйно качались крапива и одичавшая конопля. От конопли, как и от Сураново, сейчас остались одни напоминания; одну загубило гонение за причастность к наркотическому сырью, другую – бесперспективность (это после трёх-то сот лет её существования!). Ушли люди, а вместе с ними покинула Сураново и эта неугомонная братия. Видать, не могут они жить без людей.
Раньше, с уходом Феофана Золотцева, последнего колхозника, Мирону было очень грустно и одиноко. Скучал по нему, этому нерадивому и безвольному человеку, по Татьяне, не состоявшейся снохе (а жаль, какая бы они хорошая пара были с Гришей), но особенно по ребятишкам. Вроде бы не свои внуки, Васька и Ольга, а вот ведь засели в душу не хуже родных. Оттого, поди, что росли рядом, нянчился с ними, и с большими и с маленькими. И вот теперь, совсем одни.
Первое время было очень обидно, и обида эта с годами не утихали, а наоборот разрасталась и болезненно терзала душу, тем непонятным и до сих пор не постигнутым его разумом явление, заставившее людей так скоро и без сожаления покидать нажитые не одним поколением места. Мирон мог согласиться с тем, что людям тяжело доставался крестьянский хлеб и до… и во время… и после войны, он не рос готовыми буханками. Но ведь это время прошло! Страна поднялась из разрухи, окрепла. И люди вздохнули вроде бы облегчённо – трудись теперь на славу, живи да радуйся, поднимай сельское хозяйство. Ан нет! Забродила в людях этакая страсть неуёмная, бродячая, заворотили головы, понеслись, как коровы от слепней в знойный полдень. Куда, спрашивается, зачем? Скотина бежит, она вернётся, нет, так её пастухи воротят, соберут в стадо. А людей? Как их собрать? Где найти такую силу, которая вернула бы кормильца на свою землю, чтоб не соседние отделения, до которых сто вёрст, как до небес, эти поля обрабатывали, а свои, их потомственные землепашцы? Нет её. Нету. И будет ли когда? И потому твой колхоз, деревенька твоя, всеми забытая, умирает. Если не считать их с Матрёной, которым, пожалуй, тоже осталось недолго здесь задержаться.
Уехал Феофан, горемыка. Долго его неприкаянная душа металась, и вот, решился. И понять мужика можно. Хотя, причём тут он? Кабы он первый. А может последнего, хоть и нерадивого, и жальче? Прикипела душа к Золотцевым за несколько лет совместного затворничества, и хоть ожидал этого момента, и в то же время надеялся, что останутся. Да если б люд в деревне был прохожий, случайно встреченный, а то ведь ни одним поколением связан и породнён с ними. Предки Золотцевых, как и Сурановых, Полубоярцевых, Вымятниных, Вершининых – эх, всех и не перечесть! – появились, как дошла до него молва, разом в те далёкие времена и положили основание Сураново на берегу речушке Тугояковке, вдали от суеты, старообрядческим скитом. Потом тот скит в деревню переименовался, прибилось к нему несколько переселенцев по Столыпинскому проводу, народ перемешался, нравы поослабли, а после революции и вовсе стали жить новой верой.