Закрепщик - страница 12



Ещё он любил мыслить из рифмы.

Например, я говорю ему в ответ:

– Ненавижу творожный сыр.

А он мне:

– Тревожный?

Если я согласен на игру, то следует ответить:

– Подорожный.

Допустим: «рожи» не пойдёт. Слишком просто. Ответить так – значит проиграть внимание Мельника.

– Моржу всё можно, – вешает следующее звено Мельник.

– Пух летит лебяжий, – отбиваю я.

В бороде проступает белозубая улыбка. Мельник отбрасывает прядь волос на затылок, вынимает новую сигарету, закуривает, затягивается, пускает плотное колечко дыма и, прищурив глаза, говорит так, будто мечет на стол козырного туза:

– Бродяжий, – и добавляет, выдержав паузу: – «Дух бродяжий», как у Есенина.

– Весеннего, позднего или осеннего?

– Объяснение опасения – души спасение.

– Арсеньева?

– Бунин? – Мельник наигранно изображает удивление, потом уважительно прикрывает глаза и говорит: – Бунин любит клубни.

– Полынь опалывал по будням, – отвечаю я.

Вот и в тот раз мы плели эту рифмованную чушь, отлично расслаблявшую мозг. Настроение Мельника стало таким весенним, что он выкурил третью сигарету и стал хлопать меня по плечу (так мужчины целуются). На нём была маска солнца. Я почти вырулил на разговор о дорогих изделиях, которые проходят мимо меня, но тут у него зазвонил телефон. Вытаращив глаза, Мельник произнёс кроткое: «алё». Его внимания требовал директор Василич. Гриша принялся послушно угукать, а я ушёл, не сказав самого главного.


На столе я обнаружил конфету. Танину я давно съел, но теперь между серёжками лежала такая же.

– Ань, не знаешь, кто мне гостинцы носит?

Не оборачиваясь, она ответила:

– Моя. Угощайся на здоровье. Вкусно.

Что-то новенькое. Следовало поблагодарить, мой порыв прервало рычание Мельника:

– Сколько можно мудиться с этими серёжками?! – Он нависал надо мной буквой «Ф». – Им цена – пять тысяч, а ты второй час сидишь. Опять гнёзда, скажешь, мелкие? Это мозг у тебя мелкий. – Начальник вновь натянул маску луны – когда в последний раз такие резкие перемены меня удивляли?

Слушая Мельника, я представлял, как он тонет в сельском туалете и вопит о помощи. «Хлюп-хлюп», – не может выговорить моё имя, а я недоумённо смотрю и дожидаюсь, пока скроется в вонючем месиве его голова.

В общем, я так и не подошёл к Мельнику с прошением. Следовало купить бутылку виски, подкатить к нему на проходной и, скалясь, произнести: «Григорий Саныч, деньги нужны. Помоги, а?». Просить я не умею.

К тому же вскоре моя проблема решилась изящнее.


Как мёртвый Че Гевара, запрокинув голову, приоткрыв рот, прищурив остановившиеся глаза, неестественно согнув руки, я лежу на узкой кровати и размышляю о том, как я здесь оказался.

Анечка Бойко сидит у моих ног и говорит что-то о влажных салфетках. Женская незлая суета. Она оживлённо болтает, а я не чувствую ничего, кроме жажды и жалости.


У Анечки было некрасивое лицо. Глаза большие, синевато-желтоватые, выпученные. Под ними мягкие вместительные мешочки. Птичий нос, о который можно поранить пальцы. Две скорбные и бесцветные ниточки губ, узкая челюсть, лоб шелушился. И самое главное – архипелаг розоватых с белёсыми головками прыщей на подбородке, щеках и лбу. (Один цепевяз, сам тот ещё урод, говорил как-то об Анечке: «У неё, наверное, эти прыщи лопаются во время этого самого»).

Одевалась Анечка нелепо. Из всего многообразия выбирала застиранного цвета джинсы с кислотным принтом на заднице или блузку попугаевой расцветки. Жёлтые колготы, клетчатые бриджи с тесёмочками на поясе, кепи в виде пирожных, которые никто не покупает. И всё не по размеру, и всё не по сезону: плотное летом и полупрозрачное зимой. Когда выпадал снег, она с явным наслаждением надевала кастрюлеобразную шапку, натягивала высокие сапоги с тупыми носами и застёгивала на все пуговицы бесформенный «пугачёвский» тулупчик.