Читать онлайн Игорь Голомшток - Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста
В книге использованы фотографии из личного архива Игоря Голомштока, работы Бориса Биргера из личного архива Наталии Биргер, а также фотографии Игоря Пальмина и Нины Аловерт
Автор и издательство благодарят за предоставленные фотографии, а также за помощь при уточнении дат и фактов Ю. Вишневскую, В. Голомштока, М. Плавинского, Л. Бажанова, А. Алековского, О. Зиновьеву, М. Розанову-Синявскую
© Голомшток И. Н.
© Бондаренко А. Л.
© Биргер Н., репродуцирование картин Б. Г. Биргера
© Фото Нины Аловерт
© ООО «Издательство АСТ»
Точка отсчета
По безнадежности все попытки воскресить прошлое похожи на старание постичь смысл жизни.
Иосиф Бродский
“Занятие для старого городового”, – говорила моя бабушка, имея в виду, конечно, не сочинение мемуаров, но попадая в точку. Сейчас, когда мне перевалило за восемьдесят, делать в этом изменившемся за последние двадцать лет мире мне особенно нечего, кроме как перебирать крупу своей памяти, отделяя крупицы того, что может представлять интерес – для кого? для читателей, потомства, историков? – от имеющего значение только для меня самого, и, сидя за столом, заносить на бумагу тени прожитых лет, чем и занимаются многие мои сверстники, склонные, как и я, к бумагомаранию.
Я плохо помню свою биографию. Память нуждается в стабильности жизни, она привязана к месту, а у меня эти качества всегда были в дефиците. Так, в годы начального обучения мне пришлось сменить десять или одиннадцать школ: Калинин, Москва, Перловка, Малаховка, Расторгуево, еще что-то, потом Стан Хаттынах, Ягодное, Магадан, опять Москва… И далее – эмиграция: Лондон, Оксфорд, Сент-Эндрюс (Шотландия), Мюнхен, Париж, Калифорния, Кембридж (Массачусетс), Амстердам и многое другое. Неудивительно, что при таком жизненном калейдоскопе в памяти сохраняются только фрагменты, обрывки, кусочки прожитого. Отчасти поэтому я давно зарекся писать воспоминания. И не только поэтому.
В воспоминаниях Бродского прошлое – это процесс становления самосознания, формирования личности – его собственной и людей его поколения. Адекватно воскресить такой процесс трудно, если вообще возможно. Бродскому, впрочем, это удалось. Моя задача скромнее.
Мне повезло. В своей жизни я был знаком с рядом известных, во многих отношениях выдающихся людей, а также со многими не столь известными, но тоже яркими, неординарными личностями: А. Д. Синявский и М. В. Розанова, Ю. М. Даниэль и Л. И. Богораз, А. С. Есенин-Вольпин, А. М. Пятигорский, Р. Б. Климов, Ю. М. Овсянников, М. М. Этлис, Г. П. Щедровицкий, Г. Д. Костаки, А. А. Галич, В. Е. Максимов, В. Н. Войнович, А. М. Волконский, Б. П. Свешников, А. Т. Зверев, В. И. Яковлев, О. А. Кудряшов, Б. Г. Биргер… Со многими дружил. С другими общался, и каждый оставил свой след в моей жизни. О них-то я и хотел бы написать в первую очередь, хотя для этого надо обладать литературным талантом, превосходящим мои скромные способности.
Что же касается собственной моей личности, то тут мне представляется важным показать свое отношение к стране, в которой я жил, с ее политическим режимом, который, как мне представляется и сейчас, модифицируясь с ходом истории, принимая всё новые обозначения, сохранил свою первоначальную основу. Мое негативное отношение к этому режиму определилось очень рано в силу ряда обстоятельств, из коих три я принимаю за точки отсчета для формирования моего мировоззрения: арест в 1934 году отца, четырехлетнее (с 1939-го по 1943 год) пребывание на Колыме и процесс Синявского – Даниэля (1966 год).
С Синявскими меня связывала многолетняя дружба. Мы вместе путешествовали по русскому Северу, с Андреем написали небольшую книгу о творчестве Пикассо (она была издана в 1960 году). Для меня арест Синявского не был неожиданностью. Я знал, что он пишет и печатает свои литературные труды за границей под псевдонимом Абрам Терц, и несколько лет мы ждали неизбежной развязки этой истории. Синявского арестовали в сентябре 1965 года. Потом начались допросы и обыски у меня дома и на работе. На процесс Синявского и Даниэля в феврале 1966 года меня привлекли в качестве свидетеля, и в результате было вынесено частное определение о привлечении меня к уголовной ответственности за отказ от дачи показаний. В мае этого же года меня судили и приговорили к полугоду принудительных работ. Меня отстранили от преподавания в МГУ, уволили с работы из Всесоюзного научно-исследовательского института технической эстетики, где я работал старшим научным сотрудником, набор моей большой книги о современном западном искусстве в издательстве “Искусство” был рассыпан, возможности работать, преподавать, печататься были отрезаны. Оставался один путь – в эмиграцию (правда, уехать из страны я мечтал сколько себя помню). Сорок три года я прожил в Советском Союзе и столько же – на Западе.
Часть I
Россия
Спасси мя Господи от искушения и избави от литературщины.
Молитва автора
Глава 1
Арест отца (1934)
Я родился 11 января 1929 года в городе Калинине, в год Великого Перелома, когда Сталин переломал хребет российскому крестьянству и направил страну на путь коллективизации, индустриализации и террора. Первая книжка, попавшаяся в мои руки, была сочинением Аркадия Гайдара про Мальчиша-Кибальчиша с чьими-то цветными иллюстрациями. Содержания я не запомнил, но жуткие звероподобные рожи толстобрюхих буржуев на картинках, терзающих героического Мальчиша, орудия пыток, горящие печи, всполохи пламени – все это вызывало ощущение тяжелого кошмара. Впоследствии я видел такое только на изображениях ада у художников Северного Возрождения и на миниатюрах средневековых церковных книг. Очевидно, намерением авторов было привить детям чувство ненависти к врагам революции, меня же эта книга надолго отвратила от всякого чтения.
Когда мне было пять лет, мой отец, Наум Яковлевич Коджак, был арестован – “за антисоветскую пропаганду”, как было сказано в его деле.
Дальше – фрагменты, осколки из скудных рассказов близких, запавших в память.
Естественно, никакой антисоветской пропагандой отец не занимался. Его беда заключалась в том, что он родился в богатой караимской семье в Крыму. По словам моей бабушки, Коджаки находились в тесном родстве с Катыками – владельцами известной на всю Россию табачной фирмы “А. Катык и K° ”. Паустовский в повести “Кара-Бугаз” пишет об этом семействе как о культуртрегерах, осваивающих район Прикаспия. Отец отца (мой дед) был габаем (т. е. караимским раввином) в караимской синагоге в Шанхае; очевидно, бежал туда после революции. Отец окончил институт горных инженеров в Варшаве, был музыкантом-любителем, собирал татарский музыкальный фольклор, переписывался с Глиэром; во время войны служил артиллерийским прапорщиком, потом присоединился (кажется, ненадолго) к Белой армии; во время бегства Врангеля из Крыма заболел тифом, был спрятан от красных друзьями или родственниками и остался в России. Было ли это по причине болезни или по его собственному желанию, для меня до сих пор остается загадкой.
Я почти не знаю свою родню со стороны отца. Коджаков-Катыков (семья была большая) разбросало по белому свету: кого по эмиграциям, кого по глубинкам России, а кого, очевидно, и по лагерям.
Родственники со стороны матери были сибиряки. Скорее всего, они происходили от евреев-кантонистов, которым после службы в царской армии разрешалось селиться вне черты оседлости на окраинах России. Дед, Самуил Григорьевич, преферансист и выпивоха, работал коммивояжером от известной тогда чешской обувной фирмы “Батя”. По выходным у него дома в Томске собиралась компания для игры в преферанс и, как гласит семейное предание, за игрой, под закусочку строганиной и пельменями спокойно выпивала четверть ведра водки. Народ был ассимилированный: на идиш мои родственники употребляли лишь несколько выражений, из которых мне запомнились “азохенвей”, “калтен коп” и “куш мир ин тохас”. Мама, Мэри Самуиловна, окончила медицинский факультет Томского университета и всю жизнь проработала в разных местах врачом-невропатологом. После революции по неизвестным мне причинам вся семья переселилась из Томска в Калинин.
Семья – мама, отец (до ареста), дед, его вторая жена (первая, мать матери, известная в Томске акушерка, умерла еще до приезда в Калинин) и я – занимала половину домика деревенского типа недалеко от сенного рынка, с крошечным садиком, казавшимся мне огромным, заросшим кустами малины и почему-то с надгробной плитой у стены. Лошади, телеги, коровы, куры на мостовой… мы, мальчишки, бегали смотреть на первый грузовик, появившийся на нашей улице. Вторую половину домика занимала старуха-нищенка. Она часто приходила к нам, и родители давали ей стаканчик крупы, хлеб, кусочки сахара… Однажды ее нашли задушенной в ее доме, а потом грузовики вывозили из него ковры, меха, хрусталь; драгоценности, очевидно, были похищены. Это было одно из первых впечатлений моего детства.
Когда мама отдавала меня в первый класс калининской школы, она записала сына под своей фамилией, опасаясь, что фамилия арестованного отца может мне повредить. Жене арестованного “врага народа” жить в городе, где тебя все знают, было, мягко говоря, неуютно. Очевидно, поэтому мы с мамой перебрались в Москву к бабушке Лине Григорьевне Невлер (родной сестре деда), в ее комнатку в коммунальной квартире в доме № 7 по проезду Серова (сейчас Лубянский проезд). Лина Григорьевна была женщина боевая. Когда-то она работала фотографом на Камчатке, а вскоре после нашего к ней переселения устроилась на работу директором дома отдыха работников Министерства пищевой промышленности в Сочи. Вместе с ней мама отправила и меня.
Шел 1937 год, который для меня проходил под песню, звучавшую изо всех репродукторов; она начиналась словами “Ну как не запеть, если радость придет…” и заканчивалась цитатой из Сталина: “Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей”. Мне жить было действительно весело. Море, горы, солнце, огромный сад, где я прикармливал 16 (или 18?) кошек и двух бродячих собак. Важным для меня было знакомство с Андреем Ивановичем (фамилию не помню, а может быть, и не знал). Высокий, всегда аккуратно одетый, с небольшой бородкой, похожий на Чехова средних лет, он был врач, сослуживец моей мамы и, как я подозреваю, питал к ней нежные чувства. Он сразу же взял меня под свою опеку. Мы совершали длительные прогулки по горам, он учил меня составлять гербарии, различать минералы, показывал звезды и созвездия и называл их имена… После моего отъезда он покончил с собой, заплыв далеко в море. Почему? Не знаю. Шел тридцать седьмой год, и этим, думаю, все сказано.
После возвращения в Москву я обнаружил, что у меня появился отчим. Иосиф Львович Таубкин был комсомольско-партийным выдвиженцем из Сибири. Большой партийной карьеры он не сделал – работал мелким начальником, вроде замдиректора по хозяйственной части каких-то небольших заводиков.
Жить было негде. Мы снимали комнатушки в разных подмосковных поселках, переезжая с места на место, а я – из школы в школу. Отношения у мамы с отчимом были тяжелые – размолвки, ссоры, ругань… После очередной ссоры мама, взяв меня с собой, уехала в Москву и завербовалась на два года врачом в систему Дальстроя. Там платили хорошие деньги, а главное, сохранялась прописка в Москве. Что такое Колыма, мама представляла себе смутно.