Земляника для сына по Млечному пути - страница 14



Утром ты долго будешь ждать, когда я проснусь, будешь ходить тихо, чтоб меня не разбудить. Побежишь управляться, а я не проснусь. Я спал уже вечным сном. Умерло для меня всё, уже давно рассвело. Туман у леса растаял, сосед заводил трактор, от реки повеяло прохладой, загоготали гуси.

Медсестра пощупала пульс, погладила мои бледную костлявую руку: «Да, отмаялся, сердешный. Закатилось твое солнышко, Саша!»

Да, я отмаялся. Моё изломанное, исковерканное, несчастное тело лежало на кровати. Мамка тихонько выла, бабка Уля громко причитала, тётка Клава и баба Маня плакали молча. Если б вы знали, как хотелось мне встать, да и не встать, а вскочить и радостно крикнуть: «Что вы воете, вот он я, живой и здоровый!»

Душа моя наблюдала эти невыносимые хлопоты над телом, как долго укладывали скрюченные ноги, чтобы не выпирали из гроба. За эти годы они как бы приросли друг другу. Душа видела всё. Она содрогнулась, увидев окаменевших у гроба родителей. Когда гроб опускали в могилу, как они в безутешном несчастье бросились друг другу в объятия и только тогда зарыдали, страшно, страшно зарыдали, мой тихий добрый отец и суровая мамка.

И потекли дни и ночи в новом жилье, в тёмном, неуютном, холодном.

Знаю, мамка каждый день приезжает ко мне, смотрит – не насмотрится на моё лицо. Она возит почту в соседнее село. Смотрит и что-то шепчет, но я не вижу. Я и не слышу ничего. Толщь земли, холодная и сырая, не дает словам дойти до меня. Так хочется крикнуть: «Мамка, говори громче, я не слышу тебя. Так хочется поговорить с тобой!»

Потом она уезжает, я мучаюсь от того, что не могу понять, что же она говорила.

И вдруг среди ночной тишины какой-то голос, похожий на шелест, доносится как бы из-под земли, глухой, непонятный: «Она жалеет, – наконец разбираю я отдельно шелестящие слова, – что отпустила тебя тогда ночью в Саламатово. Она клянёт себя».

Кто это говорит? Я хочу содрать с лица простыню, чтобы лучше слышать, но руки худые, костлявые, как у больного старика, тяжело лежат на изболевшей груди.

Кто же это? Кто рядом лежит? Это, наверно, мой дядька Иван, мамкин брат, он умер молодым. И уже больно, и апрельской ночью заплутал у себя в огороде. На утро нашли мёртвым.

Мне хочется вздохнуть, но боюсь, что грудь разорвется от вздоха, и я не двигаюсь.

– Дядька Иван, как хорошо, что ты рядом. Теперь я не один. Я ведь, дядька Иван, тебя любил…

Глухой голос дядьки Ивана, похожий на шипенье, опять проник ко мне:

– Думал, кто же рядом будет со мной лежать. Но не думал, что ты, Лёшка. Ведь молодой ещё… Бабку Устинью положили слева, а ты справа вот лежишь… Ты никогда не думал, кто рядом с тобой лежать будет? Больно редко ходят на могилки… – шуршал голос. – Плачут, никто вразумительно не поговорит, не расскажет, как там, у них, на земле. Бабка Устинья глухая тетеря, хоть бы с ней словом обмолвиться, так не слышит. Беда прямо. Лежим, как две колоды. Иногда разбираю, что говорят. Бабка не слышит. Глухая так… Знаешь, уж я устал говорить, сколько лет молчал, земля улеглась во рту. Поворочай, давай помолчим.

Солнце уже опустилось за горизонт. Кладбище укрылось темнотою. Лес уснул. Только родник в овраге слегка бормотал. Я же ничего этого не видел и не слышал. Я был мёртв.

Да, я был мёртв. Валун вечно, хотя молчалив и неподвижен. Иначе зачем бы с ним говорила родниковая вода, о чем они говорят?

Перед рассветом шепот повторился: