Читать онлайн Андрей Антипин - Житейная история. Колымеевы
© Антипин А. А., 2024
© ООО «Издательство „Вече“», 2024
Житейная история
Вступление
Тракт нарождался вдалеке, за стеклянным, ветрами резанным горизонтом, и живой аортой тянулся через сердце Округа.
Похожий на след громадного, бог весть кем запущенного и за какие пределы устремлённого колеса, Он долго бежал по жёлтой степи, захлёстывающей за белки и теряющей очертания.
Он верил в себя и в обкусанные саранчой будылинки, накренённые к земле дующим на запад ветром.
Он был горд своим предназначением – покорить степь! – когда держался строгой линии, ни одним неосторожным коленцем не позволяя себе вильнуть, уйти от намеченного полынью пути.
Он знал себе цену, не признавая ценности других.
Он смеялся над тем, что другие тракты обречены на безысходность, ибо сам Он никогда не должен был иссякнуть.
По дороге встречались вросшие в землю окошками деревеньки с собаками на поленницах, реже – маленькие города. Сквозь иные Он проходил как старик-шарманщик, наполняя старинные улочки печальной музыкой мчащихся в ночь автомобилей. В другие врывался, как завоеватель, как бунтарь и убийца. В третьих селениях задерживался, обрастал закусочными и ночлежками. Но всё равно бежал и бежал – без оглядки, без мысли об обречённости предпринятого Им рывка, оставаясь самим собой.
Однажды за горой, развороченной тротилом, встретился Посёлок, один из тех, что примелькались за сотни сотен километров. Он ворвался в него, одержимый чувством собственной силы, красоты и удали, как врывался во многие другие. Он не держал сердца на него, пересёкшего Ему путь средь степного раздолья. Но вот и время, отведённое таким посёлкам, чтобы быть на Его пути, отстучало своё, и Тракт внезапно для себя упёрся в похожую на рыбий кукан Дорогу. К Дороге примыкала мелкота домишек. Белела известью больница в несколько корпусов, убранных общим заплотом. За больницей лепились почта и библиотека; лязгало железо на машинном дворе; запахи ржаного, жжённого на квас хлеба отпахивала вместе с дверью булочная; особился домик метеостанции с голубыми ставнями… А в центре возвышалась трёхэтажная, красным кирпичом выложенная школа, к которой со всех концов тянулся Посёлок.
В этом месте Тракт умирал.
Нет, срывая ошейники заборов, Он ещё бежал дальше в степь, встречал на своём пути мелюзгу городишек и деревень, но все понимали – и Он лучше других, – что это уже не Он, а иной Тракт.
Но Он всё помнил.
Отсрочка.
Повесть первая
Старик Колымеев возвращался домой с того света. С недавней поры установилось недушное майское тепло и в считанные дни оборвало с затенённых крыш последнее шипучее серебро, нежным суховеем сваляло в кучи у заборов подсохшую прошлогоднюю листву и длинные, в колючий шар скатавшиеся травяные стебли. Но вот с ночи наползли морока. Часам к восьми утра, когда Палыч стоял у двери в процедурную, в коридорное окно ударились первые дождинки. Однако большого дождя не вышло. Шёл обычный майский дождик. Неуверенный и робкий, он чуть налил дорожные яминки, как уже отплясал в большой эмалированной кастрюле, поставленной под жёлоб больничного крыльца. В золотистой от глянувшего солнца мокроте воспрянули запахи земли и наворачивающейся зелени, перебиваемые тяжёлым духом контейнеров с мусором в глубине двора. И жизнью ещё прошибало – острее нашатыря. И запах этот истреблял всё: и бензинный выхлоп с дороги, и аромат наивного дурнотравья, и зловонье мусорных баков, не выгребавшихся с того дня, как рассёкся в дорожной аварии главврач больницы Виктор Бажеевич Мадасов. Место главного до сего пустовало, но Колымеева нынче это мало беспокоило. И когда он с нехитрыми манатками выперся на крыльцо, то скорее облапил стену, чтобы не скоситься от разящей свежести…
Больница осталась позади, и Палыч переложил котомку из усталой руки в другую.
– Ёкко санай! – обронил незлобное ругательство, давным-давно привезённое в Сибирь с матерью-чухонкой. Мать умерла после войны, а присказка жила. Что она таила, старик не знал, понимая под нерусскими словами душевную недомогу…
Без обычной в таких случаях радости брёл Колымеев – как с прогулки шёл. Откуда было взяться веселью? Два раза белые халаты уносили в ночь, оба раза вертали к жизни, но так, словно отпускали под подписку о невыезде. Третьего числа копнулось под сердцем, и наученная старуха кликнула «неотложку». Весь апрель Палыч провалялся в стационаре под капельницей, всеми думками настроился к скорой пропасти. Дела его были неважнецкие, хоть утешали халаты да врала старуха, что хорошие, но Палыч и сам кумекал: худо. «Надорвались мои паруса…» – однажды заплакал среди ночи, когда чухнул, что умирает и отсрочке не бывать. Жизнь старик понимал как переменный ветер: сегодня дует, а завтра нет. Проснувшись как-то под утро, он скорей почувствовал, чем разглядел, как надувается синей опухолью. День ото дня выше и выше, врачебным загородкам вопреки, разливалась от ног смертельная волна. На пятый ноги отекли до колен, старуха принесла с базара обувку на три размера больше; кожа на ногах напряглась, задубела, и Палыч не спал ночей. В довесок, чтоб уж совсем раздавить его, взыграла мужская болезнь, и навесили катетер. «Как… не знаю… со шланчиком-то?!» – взмолился старик. Совсем невмоготу стало, белый туман, как белый халат, застил взгляд, а в груди, то замирая, то пускаясь в галоп, достукивал незримым копытом красный конь его жизни…
Одним из первых на пути старика к дому стоял синий двухэтажный флигелёк почты. Он ещё издали призывно замаячил ярким жёлтым транспарантом, растянутым от окошка до тополя через дорогу. Транспарант принадлежал фотосалону «Улыбка», что разместился в верхнем этаже, окнами на улицу. Тяжёлую ткань колебал ветер, встретив на своём весёлом воздушном ходу заграждение. Стальной трос захлестнул ствол тополя, принуждённого к посильному развитию капитала, и уже успел, въелся в пухлую по-весеннему кору. Старик сощурил глаза на громкую надпись: «Улыбайтесь чаще!» Мысля ещё по-больничному, Палыч хотел плюнуть, прочитав это воззвание, но пошуршал выпиской в кармане и, действительно, улыбнулся… Приветно раскинулся в шляпках деревянных грибков песочниц детский сад. Но пусто и безлюдно было в дворике. Одинокая ворона снялась с качели с появлением человека, также нахохленного и до недавнего времени изгоняемого жизнью, и захрипела простуженным карком.
– Видишь, родню нашла, пакость! – не испугавшись тишины во дворе, возмутился Колымеев, но вспомнил, как ещё недавно сама смерть летала над ним чёрной вороной, и успокоился. – Я да смерть – две вороны, – обеим жизнь даёт нагоняя! Но всё ж таки я поменьше всех буду: меня и смерть задирает, а жизнь бежит.
На зелёных воротцах висело объявление о капитальном ремонте, оно окончательно ободрило Палыча: стало быть, везде ремонт, и материал из строя выходит, а не он один.
На всякое встречное учреждение старик глядел как внове, будто никогда не наблюдал их в своей жизни. Но когда за рощицей тополей и берёз замелькала старая двухэтажная школа, сердце вспухло затаённым нарывом – щепотка детворы по сбитой прошлогодней траве гоняла наполовину сдутый футбольный мяч. Колымеев для большей надёжи ухватился руками за штакетник. Ребячьи крики тревожили ему сердце, как прощальная песня лебедей, и долго слушать её он не мог. Брёл, приваливаясь на правый бок, дальше – по тракту…
– А дети-то? – вслух бормотал и корил кого-то: – Почему ж детями-то попрекнул?! – Тот, другой, видимо, возражал, и старик яростно спорил: – А Гутя?! Нет, Гутю взять? Хорошая женщина! Любящая. То-другое…
За пекарней дважды окликнули. Палыч услышал и первый окрик, но суеверно не обернулся. Суеверие, считал, нажил в больнице – раньше он таким не был.
– Володька! Колымеев!
Чебун – бузотёристый, ухватистый старик с крупным красным носом – торопко катил впереди себя тележку с флягой, уверенно и крепко ставил на землю ноги. «Здоровый ещё сосед!» – они жили с Чебуновыми через дорогу.
– А я смотрю: Володька Колымеев идёт! Кричу-кричу, а он и ухом не пошевелит…
Он поставил тележку, красные от ледяной воды большие руки положил на поручни с надетыми вместо ручек кусками резинового шланга.
– Здорово! Выписали, значит?
Палыч разжал занемевшие сухие пальцы – но Чебун руки, по своему обыкновению, не подал.
– Та-а… – неопределённо повёл в сторону занесённой рукой Колымеев, а Чебун прихоронил в себе твёрдую мысль.
Пытливо, сквозь тяжёлые веки рассматривал Колымеева, словно в тощей, болезнью обсосанной фигуре вынюхивал единственно крепкую помочь, которая не давала рухнуть шаткой городьбе.
– Так, говоришь, спровадили домой? – Чебун знал определённо, что – спровадили. Допытывался: – А что сказали-то? Может, умирать спихнули! Чё ты… как этот! Надо было разузнать всё по порядку…
– За отсрочкой иду, – кротко ответил Палыч и прикинул: сам он такую флягу с колонки не допёр бы уже. – Отсрочку же дали в честь Первомая!
Вместе посмеялись: беззвучно – как рыба – Палыч и громко, напрягая до самого горла выскобленное бритвой лицо, – Чебун.
– Давай кошёлку-то! Повешу на поручень – всё легше будет! А то… светишься весь, как бритвочка. Не кормят в больнице-то?!
– На три блюда дают!
– На три… блюда! На три, говоришь?! – Чебун утёр рукавом влажные от смеха глаза. – Вешай да пойдём… Ты домой ведь?
– Мне тут зайти надо в одно место. Просили после выписки показаться… в аптеке… – неожиданно соврал Колымеев и заиленными болезнью глазами посмотрел на Чебуна, мучительно соображая, зачем бы ему нужно в аптеку.
– Лекарства, что ли, какие выпишут?
– Однако так.
– Ну, давай тогда кошёлку – довезу! – Чебун не поверил про аптеку, но великодушно смолчал о своей догадке. – Старуху напугаю! Скажу, вещи Володькины забрал – мол, врачица велела, – ехай теперь за самим Володькой, он уже у подъезда лежит, приготовленный…
Палыч аж задохнулся от возмущения, ворохнул красную шерстяную кепку, обнажив перерастающий в лысину высокий лоб и клок сухих реденьких волос, свалявшихся от долгого лежания в больнице.
– Иди свою напугай! Чё ты привязался с этой кошёлкой?! Сам донесу, не надорвусь! Думаешь, совсем немощным стал Колымеев?!
– Никто не думает! Чё ты, взбеленился-то? Давай, мол, помогу – всего и делов… Аж зашёлся весь, чудак!
Чебун с силой толкнул тележку.
– Баню завтра буду топить, приходите с Паловной…
С утра Августина Павловна чувствовала себя как раздавленная улитка. Одеревенелая в мускулах спина не ощущала грубых плах, настеленных поверх панцирной сетки (старуха так и не привыкла к сетке: «Ляжешь, как в пропасть ухнешь!»). Едва шевельнулась, как по всем жилам, точно ртуть в термометре, разошлась невыветренная усталость, кажется, таившаяся всю короткую ночь в специальном отстойнике. Ответно завыли руки. Старуха с отчуждением, словно не признавая, смотрела на них, не по чину взгромоздившихся на белый пододеяльник, – разбитые, с обломанными ногтями, по заусенцам и морщинам забитые чёрной угольной сажей…
Одно радовало: давление, разыгравшееся с вечера, больше не скакало и голова не валилась с плеч. Сказалась польза капустных листов, которые извлекла из подвала, где они хранились, обвалянные в крупной соли и придавленные в бачке тяжёлым камнем, и приложила к больной голове, да так и уснула с ними. Проснулась до света, но не поднималась. Лежала, с первых минут настигнутая неумолчными заботами; уже утомлённая ими, в наивной простоте старалась не дать тревожным думам ходу. Но как это возможно, чтобы живой человек был свободен от мысли?