Житейная история. Колымеевы - страница 4



У магазина присел отдохнуть на крыльце, обогретом солнышком. До открытия годить полчаса, и старик без дела щурился по сторонам. Больше половины пути одолел, а дыхание едва зашлось…

Старухи, с рассвета занявшие перильца банками с творогом, молоком и желтоватым свиным жиром, клевали из сухих ладошек подсоленные семечки. Шептались:

– Это Гути Карнаковой старик!

– Здрасьте, Карнаковой! «Колымеевой» надо говорить.

– Так оне расписанные разве?

– Нет, по-моему, так живут…

– Бедный, сдал как! Ну да ишо ничё, говорили – помрёт…

– Умирать спихнули, по всему…

– Видно, что так…

– Гутю жалко, мы с ней в ФЗО учились. Всю жизнь хоронит и хоронит бабонька. Недавно увидала её на улице: она не она? Так кое-как узнала! «Гутя – ты?!» – говорю. Заплакала…

– Через вот таких вот наше здоровье в гроб и уходит! – злым громким голосом сказала одна старуха, обмотав голову шерстяным платком. – Куда вот прётся, поганец?! Уж умирал бы, если жить не может! Так нет же, надо же несчастной старушонке все нервы измотать напоследок! У-у, алкаши ненапивные!

Со всех сторон на неё зашипели, и старуха заткнула маленький грубый рот.

Старик не обиделся панихиде по себе. Однако жалость окружающих стала привычной, а вот ненависть нахлестала по глазам. Он пошарил в карманах курево, чтоб хорошей затяжкой унять волнение, но ещё утром сунул последнюю листовуху мужикам…

* * *

С первыми тёплыми деньками, когда Палычу можно было уже ходить, он выполз из постылого больничного корпуса на улицу. Деревянный посошок соседа, тихо умершего минувшей ночью, прислонил к стене и робко, словно собственную жизнь, оглядел большой двор. Широко, как крылья аэроплана, расставив руки, чтоб ставшее чужим тело не кренилось, он таки одолел первый после долгого прозябания под капельницей путь по бетонной дорожке, плюхнулся на чурбан у забора. На лбу выдавился мелкий бисер. Старик смахнул с взопревшей головёнки кепку и приспособил на коленке. По дорожке полз большой коричневый муравей, тащил посильную клажу – длинную тоненькую соломинку, проступился и кувыркнулся назад, когда пришлось скрестись в горку. «На жёлоб, видно, удумал, соломинку-то, – рассудил старик. – Правильно, дожди скоро, волоки давай, а то загрызёт старуха…» Муравей долго скрёбся в громадную для себя круть, но старик не пособлял ему – пусть нюхнёт горькой жизни. «Поди с муравьиного склада умыкнул, когда главный муравей за медалью в область поехал? Смотри, наваляют тебе по первое число, а попрут по тридцать третье!» Муравей поупирался-поупирался, да выволок драгоценный трофей в гору, дальше поволок – в сухую крапиву, пока не растаял на фоне ноздреватой, лишь сверху оттаявшей земли…

«Что человек, что букашка! – определил старик и завернул газетную нарезку, соображая козью ножку. – Все жить хочат кого-то…»

Пряча махорочный огрызок в рукаве, он курил тайком от медсестёр и скупо сеял слезу на ввалившиеся в рот щёки. Кругом галилась, приплясывая, новая жизнь, гнала со своих улиц всё отжившее, как зелёная трава прокалывает и выживает летошнюю. С дороги несло запахи бензина и пыли, а пуще – кваса: третьего дня угромоздили напротив квасную бочку.

Хлопнула железная дверь – врач Алганаев, с недавнего заправитель всего отделения, цивильно закурил сигаретку. Из каменного чёрного зева, едва Алганаев открыл дверь, дохнуло знобящим, мёртвым холодом и тем тошным настоем, что надурил от запаха лекарств, белизны и пота.