Золотой треугольник - страница 5



каллиграфно переписывающим
текст неистового протопопа.
Потом также он переписал
Евангелие
царицы Софьи,
какое она писала уже
в монастырском заточении,
научился переплетать в кожу,
оброс длиннющей бородой
и стал как две капли походить
на породистого старовера.
И только тогда
умиравшая мамочка
вдруг проговорилась,
что его дедушка
был знаменитым
поморского согласия
наставником,
расстрелянным ещё в 28-м,
и что сами они потом
старательно хоронили себя
от «религиозного дурмана»,
и Володеньку старались воспитать —
хотели ведь, как лучше —
в духе «нового человека»
и надо же:
«Мало того, что он сломался,
но и выполз
в родненьком сыночке
вдруг этот самый
„опиум для народа“»…

Из цикла «Мраморный»

Сиделец

В морозный солнечный денёк,
когда у меня дома
выстужено
и спать приходится
в трёх свитерах,
и приходится поневоле
ещё и топить камин,
люблю совершить променад
по Мраморному.
Первому хозяину, Григорию Орлову,
так и не суждено было ступить
под его своды,
понятное дело,
и «богатые тоже плачут».
И последний обитатель
К.Р. —
Константин Константиныч,
покоился здесь
в эротоманно-меланхоличных интерьерах
уже
брюлловской переделки
1830-х,
в неге перегруженно-вязкого рококо
изнывая от томления и скуки
посередь своего многочисленного
семейства
и в дневнике своём
оживляясь и разрезвясь
токмо в описаниях
банных посиделок
с безусыми и розовощёкими
ординарцами…
Ничего не осталось в этом дворце
от былого прошлого:
музей Ленина
смыл и аляповатую лепнину с потолков,
и сплошную позолоту с них,
и только лестница
напоминает
о былом величии
да ещё и мраморный зал
Антония Ринальди.
Люблю в этой мраморной шкатулке
с утреца,
когда никого ещё и в помину нет,
подойти к дубовому окну-витрине
и долго-предолго
всматриваться
в шпиль Петропавловки
и на ворон,
подпрыгивающих
на ледяных торосах
застывшей Невы…
Потом люблю,
улучив одобрительный
кивок смотрителя,
потрогать начищенную медь
узловатой «шишечки»
оконного затвора
и далее – разговориться
ненароком
с самим сидельцем:
«А приходите Вы к нам „сидеть“ —
и пенсия сохраняется, и
пять тыщ плотют,
и сидишь —
всё любуишься
и любуишься!» —
«Заманчиво! —
подыгрываю я. —
Ой, же как на старости лет
заманчиво-то…»

Пощёчина

В Мраморном
никогда не лишаю себя удовольствия
пройтись по гулкой пустоте
«музея Людвига»,
послушать дамское щебетание
и «почесать языком»
со скучающими сиделками.
Как «кавалер со стажем»
всегда обращаю внимание
на перемены в макияже
и на новые романтические черты
в очередном прикиде.
Мои дамы,
как им и положено,
пунцовеют от удовольствия
и сто первый раз жалуются
не на холод и сквозняки,
всегда в музеях привычныя,
сколько на шедевры
Пикассо и Сегала,
В. Янкилевского и Дж. Боровски,
от одного соприсутствия которых
им становится дурно,
и к концу дня
им уже непридуманно кажется,
что это некрофильское хулиганство
из них «всю жизнь повысасывало».
Я и сам эту запоздалую
уже отрыжку,
в рамках «пощечины общественному вкусу»,
воспринимаю за живое
и охотно всегда верю
в вампиризм этого
эстетски выверенного скандала.
Но как всегда, люблю
моих дам подразнить,
обозвав всё это ещё и высоким «искусством»!
В ответ слышу всегда гневные филиппики
и удивление, что от меня,
человека вроде как образованного,
им приходится выслушивать
подобную «галиматью».
Я, как всегда, робко
пытаюсь спорить,
невзначай поминая имена Гусева и Боровского,
тем самым подливая масла в огонь,
так что праведный гнев
обрушивается уже не на мою,
а на головы музейного начальства:
«Это ж надо быть полными придурками,
чтоб так сбрендить и