Дневник. 1917-1919 - страница 16
Первым был выпущен какой-то ярый оратель, отрекомендовавшийся убежденным анархистом и перешедший сразу в стремительное нападение по моему личному адресу; начал он с того, что раз командир корпуса говорит, что недостаток продовольствия является результатом беспорядков, происходящих в тылу и на железных дорогах, то он этим пытается натравить фронт на тыл, а сие есть явная провокация, контрреволюция и корниловщина, которые надо немедленно пресечь; затем товарищ анархист усиленно стал вопить о том, что командир корпуса говорил о необходимости продолжать войну и делать изредка поиски, а сие доказывает, что он жаждет солдатской крови, ибо все генералы и помещики сговорились, чтобы перебить побольше русских солдат и овладеть их землей. Затем посыпались самые дикие и нелепые обвинения об отдаче мной вредных для солдат приказов по армии, о вредной «иностранной политике» и т.п.
Было очевидно, что оратор был выпущен специально для того, чтобы взвинтить толпу и вызвать ее на самосуд и на расправу со мной. Всё это происходило уже на дворе, куда вышли все комитеты и где собралась толпа солдат в несколько тысяч человек; настроение создалось такое, что все офицеры куда-то исчезли и я остался один.
Пришлось спокойно всё это слушать; я невозмутимо, как будто бы меня это не касалось, дал оратору высказаться, а затем спокойно, по пунктам, взвешивая каждое слово, разбил все его обвинения и доказал полную их нелепость. Напряжение нервов было огромное; надо было говорить так, чтобы ни единым дуновением не затронуть толпы и не дать того последнего толчка, который нужен был руководителям, чтобы бросить всю толпу на меня. Нужно было победить, ибо ставкой была жизнь. Я говорил так, как, вероятно, не говорил и не буду говорить никогда; напряжение было таково, что в самом себе я не сознавал и не слышал, что говорю, а слышал свою речь, как будто ее говорил кто-то другой. В конце концов я победил, и настроение толпы резко переменилось в мою пользу; кое-где поднялись кулаки, но уже по адресу моего обвинителя, который сразу потерял весь свой апломб.
Тогда я сам перешел в наступление и добился того, что председатель собрания тут же принес мне извинение за то, что их товарищ позволил себе так увлечься, чтобы оскорбить меня своими неверными обвинениями. Минутно я победил: собрание решило поговорить со всеми ротами и командами и сообразно результатам переговоров вынести решение. Уехал, исполнив то, что требовали мой долг и мое положение, но с отчаянием в душе, ибо всё, что услышал, увидел и испытал, убедило, что спасения уже нет, что шкурные интересы нас слопали и что те толпы, которые ошибочно называются войсковыми частями, уже не оживут. Мир во что бы то ни стало; уход из окопов в глубокие резервы; ноль работ и занятий; жирная кормежка и побольше денег; всё начальство изменники, кровопийцы и корниловцы; все неудачи на фронте умышленно подстраиваются генералами, дабы уничтожить ненавистных им пролетариев; никому не верим и никого слушать не желаем; сами выберем себе начальство, войны не допустим и уничтожим всех, кто задумает продолжать войну, – вот сумма выводов сегодняшней беседы, занявшей четыре долгих, временами трагических часа моей «революционной жизни».
Все разумные доводы убедить эту толпу действенны только моментами, по случайным капризам настроения.
Очень красочно сказал на этом собрании представитель «батальона смерти» 120-й дивизии (батальона этого вся дивизия боится как черт ладана), заявивший, что все ораторы бессовестно лгут, придумывая разные оправдания своим требованиям, и что все они трусы и шкурники, продающие Россию. Говоривший был простой крестьянин-солдат; толпа зарычала под бичом его слов, но за смертником стояло, молча, но грозно, десятка два его товарищей, и в их глазах было что-то такое, что сразу успокоило толпу и заставило ее ограничиться недовольным рычанием.