Если только дозвонюсь… - страница 25



Муха сучила ножками и делала вид, что ей глубоко плевать на весь Кнессет. Между тем, судьба злодейки уже висела на волоске. Премьер-министр потребовал нанести по мухе превентивный ракетный удар и смести ее с лица земли.

И очень скоро в телефонных проводах зазвучали голоса военных.

Однако всех опередил Канторович.

Он укрепился на табурете. Он затаил дыхание. Он замахнулся…

Хлоп! Мимо.

Хлоп! Опять мимо.

Хлоп, хлоп, хлоп! Мимо, мимо, мимо…

– Аллах акбар! – крикнула муха, вылетая в форточку. Канторович проводил ее мутным взглядом и слез с табурета. Бросил растерзанную газету в угол и упал в свою качалку. Читать о том, что думают русскоязычные олим насчет глубоких преобразований в Израиле, ему уже не хотелось.

Канторович думал о том, как ему не повезло с этой мухой. Да ему всю жизнь не везло, ни здесь, в Израиле, ни там, в Мариуполе! Не везло ни ему, Канторовичу, ни дяде его – Иосифу, ни тете его – Саре… Их всю жизнь кусали мухи, и там, в Мариуполе, и здесь, в Израиле. Но там хоть были мухи свои, домашние, глупые, их можно было обмануть простой липучкой, а здесь? Все злые, черные, все ругаются… Бедный, бедный народ израилевый, бедный олим Канторович!

Открылась дверь, и в комнату вошел мальчик Изя со следами мороженого на лице.

– Там полно военных, сюда никого не пускают. Пришлось соврать, что я в этом доме живу, – сказал умный Изя.

И снова взялся за скрипку.

Играл он, правда, недолго. До первой мухи. В крайнем случае, до второй.

Зихроно ливраха!..

Гривенник

(В пику Веничке Ерофееву)

Сипло запел за стеной чайник-свистун, и Синюков перевернулся в кровати.

Застонал, приподнялся. Уронил ноги на пол. И сел, где лежал, упершись пятками в рябые половицы.

Напрягая мозги, две минуты соображал, где он, в чем он и какое сегодня число. Захотел посчитать. Дошел до пяти – и сбился.

Но почувствовал Синюков: осень уже!

И еще. Если голову не поправить, непременно зима начнется.

– Николай! Николай, ты где? – прохрипел Синюков. Повел глазами окрест. Увидел посередине комнаты ботинок – и сразу все понял. Прежде всего: босиком Николай уйти не мог – осень на дворе. Значит, с лета ботинок лежит. Примерно с середины июля.

А голова продолжала болеть. Она болела всю ночь, и организм отзывался на эту боль паскудной дрожью. «Не пей, не пей!» – зудила душа. «Хоть „соточку“ накати!» – просила голова. А ботинок все лежал и лежал, раскинув шнурки в стороны.

– Что, братан, и тебе невмоготу? – посочувствовал Синюков ботинку. – А ведь говорил же я Кольке: не разувайся! Ведь говорил? Говорил. И где теперь Колька, хотел бы я знать? Нет больше Кольки!

Кольки, действительно, не было, как не было и колькиного кармана, где с апреля, а может, с июля оставалось (и Синюков это помнил!) примерно копеек пятьдесят семь. Это если по пиву, то хватит и килечки прикупить. А вот ежели по стакану портвейна на душу принять, всего-то на мелкий бутерброд и хватит.

А был ли апрель с июлем? Судя по ботинку – был. Карман, значит, тоже был. И Колька при нем присутствовал. Но это было в июле, а нынче – почти зима. Так что нечего больше сидеть, нужно постепенно подниматься.

Синюков начал подниматься – медленно, неуверенно. По частям. Сначала лицо поднялось, а за ним потянулось все остальное. Последними встали с кровати брюки вместе с пузырями на коленях. Постояли, подумали и мрачно двинулись вперед. А рубашки у Синюкова прямо с августа не было.