Голоса и Отголоски - страница 17
Когда глаза уж совсем привыкли к темноте, стала разглядывать саму ведьму. Она оказалась старушкой слегка сгорбленной, как ведьме и полагается, маленького роста. Откуда только брался ее басовитый голос! Над верхней губой топорщились маленькие седые усики. Когда она улыбалась, по лицу разбегалась сеточка морщинок. А улыбалась она почти всегда. И вот что еще меня удивило – когда в чем-то уверяла, то крестилась не на икону, а на три фотографии под ней.
Провожая нас, Баманя обняла меня за плечи, полы ее халата накрыли, как крылья. «Будешь помнить мои травки и сама тянуться к ним. Вижу-вижу…» – заговорщически пробасила она.
Едва мы вышли на свет, кинулась было к тете Марии. А она закрыла мне рот своей душистой ладошкой – недавно мед выкачивала. И только когда отошли подальше, тетя Мария засмеялась: «У Бамани слух как у совы, а глаза как у орла!» Тетя поняла, что меня заинтересовало.
Когда-то Баманю звали Марианна Петровна и была она до войны председателем колхоза. Ее придумка – сеять лен и гречиху рядом. Для красоты. Колхоз их, говорят, был первостатейным. Моя тетя Мария того времени не помнила, была маленькой. А сынов Бамани видела – крупные были молодые парни. Их в деревне звали тремя богатырями. Остались от них одни фотографии. Их прислал кто-то с заводской доски почета, когда немцы подходили к Смоленску. Сами сыны уже вовсю воевали на фронте.
Не вернулся ни один – все трое погибли в одном танке. Баманя чтила их наравне со Всевышним.
С тех пор мы с тетей Марией частенько заглядывали к Бамане. Непременно с угощением. А уходили с пучками трав. С молоком, хлебом, пирогами приходили все – тем Баманя и жила.
Вспоминая Баманю сейчас, хочется, как в детстве, прижаться к ней, чтоб погладила по головке и рассказала тихим баском легенду про очередную травку. Передала-таки эта славная ведьма мне свое умиление травами. Спасибо ей.
Дед Иван
Там, в деревне, досталась мне роль белой вороны. Деревенские девочки моего возраста при хозяйствах, скотине, младших сестрах и братьях, им не до книжек. Я не знала, о чем с ними говорить. И судьба подкинула деда Ивана: маленький, тихий, с ласковыми голубыми глазами, он в своей деревне тоже казался чужим. Главное – пить не любил, это в деревне-то, где мужика трезвым не видели. Помню это совершенно отчетливо. Едет по полю комбайн, качается, скрипит, скрежещет, барабаном-косилкой то и дело тыкается в землю, спотыкается. Следом трактор, из-под колес вырываются комья земли, как снаряды из пушки. И сидят на машинах удалые колхозники, матерясь и сползая с седел. А за ними, спотыкаясь, бежит бригадир, машет им вслед кулаком, другим размазывая то ли слезы, то ли пот на лице. Я-то ничего не понимаю, а бабка говорит – совсем сдурели, косят на сжатом поле! Лен-то вон, по боку, совсем полег. Такая картина врезалась в память городской девчонке намертво.
Дед же Иван считался старым, чтоб работать. Он любил лес, любил собирать ягоды и грибы. С вечера он просил у бабки: «Дай мне Томку, я что-то стал плоховато видеть, она мне поможет собирать».
Рано утром, еще по росе, не торопясь, идем по тропинке меж двух полей – гречишного в розово-малиновом цвету и льняного – в небесно-голубом… «Эх, красота-то!» – каждый раз вздыхает дед. «Что ж вздыхать?!» – удивлялась я. А теперь, вспоминая, сама каждый раз вздыхаю. Наконец переходим вброд речку Тулку, и дед преображается, оглянувшись, правда, не видит ли его бабка или кто из соседей. Тихонький старичок выпрямляется и, словно мальчишка, звонко свистит…