«И места хватит всем…». Современная арабская поэзия и мировая литература - страница 10



). Не только родная деревня автора становится Дульсинеей главного героя и его «миром» – но и окружающий «неодушевленный» мир приобретает словесную силу духа:


Вот, акации и кактусы слушают историю […] Так брось то, что в сердце, даже камню – разве резьба не обладает памятью, лучшей, нежели человеческая?


Дон Кихот Сурура – метафизик, познавший «вещи в себе»; именно это ставит он себе в заслугу, именно в этом упрекает он своего «собеседника» Шопенгауэра.

Я познал тайну молчания –
молчание – это не написанная и не выговоренная буква;
молчание – это молчание […]
и вода – это вода.

Однако вскоре Дон Кихот начинает отходить от философичности автора и приобретать пророческие – а то и божественные – черты. Всякая «земная» попытка прорваться к личности «рыцаря» предсказуемо заканчивается неудачей:

Кто ты? Тебя ранят глаза –
и ты истекаешь кровью, а года
пролетают, как облака летом […]
Кто ты? Ты ведь и сам не знаешь.

Одновременно с этим Дон Кихот сознательно присваивает себе богочеловечество Христа и Прометея – он тяготитс я «слепотой сердец» и готов «отдать псам свою печень», сетует на то, что он, «подобный пророкам», не был встречен при рождении «пением ангелов» и «ходом звезды». В родной деревне герой был единственным «воскресшим» из числа ее жителей – «еле живых мертвецов», а в городе его возмущала «скверная торговля».

Я в сердце хранил стихи Писания –
и из сердца же я всех их изгнал,
кроме тех, что остались на моем теле.

Дон Кихоту принадлежит и «ворон Каина и Авеля», и приказ «читать», данный Мухаммаду, и кит Ионы. «Присваивается» им и коранический образ служения пророка Салиха, чье знамение – красная верблюдица, явившаяся из горы, – было уничтожено вероломными самудянами – «страуса» Рыцаря убили погромщики Ахтаб. Но Дон Кихот через метафору «борьбы змеи и лягушки» приходит к оправданию «природного» зла:

Два Левиафана борются – разве бывать там победителю? […]
Да и сама смерть не бывает избавлением или наказанием.

Тем не менее автор движется от божественности к свержению самой идеи божественности, от покаяния Дон Кихота в «соблазне книгами» – к презрению ко всякому revelatiо:

Наши грехи – без прощения! […]
Но кого молить о прощении? […]
Да и грешны ли мы?
Почему мы вечно мучаемся без греха? (52)
В черном лесу меня нашли тысячи книг […]
Но буква – это ты! Каким ты бываешь – таким бывает и он!
Буква бывает святой лишь тогда, когда ты не свят!

Проповеданное соотечественником Сурура 'А. Бадави «напряженное единство» противоположностей нашло отклик и в философии Ламанчца:


Я молился в притоне, чтобы познать тайны чистоты,
я блудил в алтаре, чтобы проникнуть в глубины позора […]
А святость рождает мужеложство.

Эту интенцию потом подхватывает и Данте, призывающий собеседника «попрать головы» грешников девятого круга:

Не испытает великой любви тот,
кто не испытывал великой ненависти.

Упомянутое единство греха и благодетели освящает мироздание вокруг героя – но лишь на время: экзистенциальный выбор между борьбой, размеренной жизнью и самоубийством, вкупе с «предвечным» лицемерием воров, вновь отравляет покой Рыцаря (как некогда оно тревожило и ал-Ма'арри). В конце концов выбор так и остается несделанным – Дон Кихот-Христос повелевает:

– Дайте Богу богово,
а кесарю – кесарево!
– Что ты дашь нам?
– А что осталось?
– Ничего.
– Так блаженны же вы!

Самому библейскому Христу Дон Кихот по-ницшеански отказывает и в божественности, и в историческом успехе его миссии, которая, наряду с бессмысленной крестной смертью, принесла лишнее основание противостоянию «по сию сторону добра и зла»: