Идолы театра. Долгое прощание - страница 2
Нехватка сочувствия вызвана синдромом добровольной самоцензуры, симптомом действия транснациональной власти не извне, а внутри самого человека, который добровольно отдает гротескному Отцу искусственного интеллекта, машине желаний, означающие своей личности, выраженные в праве что-то решать, действовать, делать выбор, сопротивляться, быть действенным субъектом истории. Образуются пустота, вакуум, разрыв, которые сшиваются символическими швами пропаганды. В её основе лежит своеобразное знание-незнание: человеку на самом деле доподлинно известно, что происходит и как страдает его ближний, но человек знает, что он не может сделать ничего конкретного и полезного, он не может даже высказаться в защиту страдающего, потому что он – безволен, напуган и лишен способности к артикуляции позиции, более того, он приспособлен к неолиберальной гегемонии и по-своему вписан в неё, и это конформистское решение вполне его устраивает, делая его жизнь вполне комфортной и сносной. В этом состоит глубочайший обман, заложенный в современный «военный» пацифизм: миротворчество больше не является взвешенной «мета-позицией гуманиста» посреди кипящего многоообразия беснующихся лагерей, а является результатом страха потерять комфорт, продуктом фантазма. Именно комфорт обещает машина желаний, общество потребления. Боязнь санкций руководит пацифистами, а не категорический моральный императив Канта. Абсолютное альтруистическое добро подменяется гипотетическим императивом – добром ради выгоды и удобства.
Желание жить комфортно и есть базовый фантазм, фундаментальный символический код Реального, который руководит действиями пассивного конформиста. Отдавая свою активность Другому, он соглашается на потерю личности ради комфорта, но горечь от нехватки самости остается, и ее необходимо «сшить» неким идеологическим объяснением. Поскольку конформисту катастрофа известна, потому что мир информационной прозрачности не позволяет просто закрыть на нее глаза, её надо каким-то образом объяснить, вписать в спайку означающих. Для этого следует представить, что все эти жертвы приносятся ради «высших целей» демократии, или, что они являются «неизбежной потерей» в рамках достижения этих целей (независимо от наличия или отсутствия таковых целей). Идеология, которая не скрывает своих тайн, а таковой является идеология коллективного Запада, почти не применяющая методов командно-административных запретов, всегда действует по принципу гиперболического выпячивания болезненного. Не-сокрытие непристойного, становящегося предметом смакования, – это эффект «Цветов зла» Шарля Бодлера, ставших достоянием масовой культуры обывателя в результате отделения эстетики от этики, когда эстетика, Воображаемое, не только обрела автономию, но и посягнула на Символическое – на этические смыслы, уничтожая их и одновременно выдавая себя за них.
Метафора чувственности, уничтожив мораль, оказалась беззащитной перед собственным чувственным и осуществила бегство от свободы в новую диктатуру. Воображаемое, уничтожив Символическое, растерялось перед Реальным и было поглощено им в новое Символическое. Убить дракона – это родить нового дракона. Репрессивный смех над трагедией обернулся карнавалом, а карнавал – это тоталитарная зачистка. Избавиться от отцовского покровительства – это впасть в зависимость от отчима. Спасти индивидуальность, избавив её от тисков структуры, – это уничтожить индивидуальность, родив новую глобальную структуру. Мы движемся от диктатуры через революцию к диктатуре. Катастрофа доводится до абсурда и презентуется на экране как гротеск и китч. Катастрофа выставляется напоказ со всеми непристойностью и цинизмом, на которые только способна «толерантная» власть. В катастрофе меняются означающие и переставляются акценты, в результате чего зло становится домашним и приемлемым, лес превращается в прилизанный садик, а ситуативное мышление заслоняется от правды комфортными алгоритмами «креативности».