Идолы театра. Долгое прощание - страница 21



1.7. All inclusive?

Описанная нами ситуация создает впечатление безальтернативности глобализма. Самое главное, что следует знать о психологическом восприятии глобализма и глобализации, – это чувство безысходности, конспирологическое ощущение того, что «всё включено во всё», «все между собой договорятся», и выхода из этой ситуации, как не было, так и нет. Принудительная конспирология порождает соблазн отождествить глобализм с универсализмом как всеобщим принципом восприятия мира: именно этого и добивается глобализм, который изо всех сил старается надеть на себя маску универсальности. Иными словами, глобализм сам внушает нам мысль о собственной безальтернативности, о круговой конвенциональности, об отсутствии выхода из своего хронотопа. В этом и состоит стратегия «умной» силы внушения – смарт-силы.

Претензии глобализма на универсальность заставляет нас пересмотреть временные рамки глобализма и перенести его из эпохи модерна и постмодерна (Нового и Новейшего времени), в частности, из второй половины двадцатого – двадцать первого века, в исторические глубины: во времена появления философии как универсального Логоса («осевое время» Карла Ясперса)[20] и развития имперских элитарных культур, начиная с проекта Александра Македонского и заканчивая Римской империей. В матрице линейного прогресса глобалистами выделяются своеобразные «опорные точки» становления универсализма: они возникают там, где формируются государственные и общественные образования, претендующие на вселенский характер. Крестовые походы, Конкиста, Византия как Второй Рим, Москва как Третий Рим, экуменизм, советская индустриализация и эпоха «большого стиля» в США – всё это рассматривается как «подступы» к той глобальной матрице, которая установилась в современное время.

Тут мы вновь возвращаемся к проблеме власти и невольно вспоминаем Мишеля Фуко, который говорил о системе Паноптикона – дисциплинарном обществе тюремного надзора за своими многочисленными этносами и субэтносами[21]. Мифоритуальный мир с его онтологическим культом смерти и сакральными традициями бытийности закончился. Начался мир интеграции локусов в единую структуру. Этот мир накладывает табу на Чужого (Эдипа). Смерть – главный Чужой, концентрат отличия. Смерть больше не разыгрывается в мифологической трагедии ритуала под стенания плакальщиц или в художественной постановке публичной казни под торжественные оглашения приказа, а покрывается непристойным хихиканьем. Она скрывается за вычищенным пластиком хосписа как нечто постыдное. По мере эскалации метафоры, когда дерзкая личность начинает подвергать сомнению все духовные устои и ниспровергать все запретные зоны, включая пыточную, будуар и хоспис, смерть превращается в эстетизированную катастрофу, в медиа-шоу. Общество смерти – это общество непрерывного воспроизведения желания потреблять, на котором строит свою эписистему коллективный, колониальный и постколониальный, Запад.

При таком широком подходе к глобализму отсутствует разграничение колониализма и империализма. Эти понятия кажутся близкими, почти созвучными, когда кто-то подчиняется, а кто-то подчиняет. Есть Господин и есть Раб. Есть Большой Другой в лице условного Отца – метрополии, от которой зависят колонии. Но разве подобное уравнение – это не то же самое, к чему стремится мир Запада, ставя в один ряд коммунизм и нацизм, гитлеризм и сталинизм, Российскую империю и уничтожение конкистадорами ацтеков? Разве это – не способ перенести наше внимание на колониальный Восток, чтобы скрыть угнетения, чинимые на Западе? Разве это не манипуляция, при помощи которой любая иная традиция провозглашается репрессивной, лишь бы скрыть свою собственную репрессивность? В воображаемом выборе между единственным и отсутствующим нам предлагается