Кудыкины горы - страница 3



Я стоял, пока усталость не качнула меня в темноте. Высохшие слёзы стягивали кожу на щеках. Было темно, и я только по тому, что моргал, чувствовал: глаза мои открыты. Была такая тишина, будто я слышал один высокий пронзительный звук. Настороженные удары маятника в соседней комнате были то оглушающе громки, то еле слышны, словно часы летали по той тёмной комнате, или приближаясь к моей двери, или удаляясь от неё. Я лёг в кровать. Сон мой был покоен, глубок и краток, как миг. Помню, как закрыл глаза в темноте и как тотчас открыл – но было уже ослепительно светло. Потянуло взглянуть на улицу.

Я встал коленями на стул, отодвинул занавеску – всё было чисто, ясно и бело-бело… Потому-то, значит, так глубока была ночная тишина и так чист мой сон. В душе и в теле была невероятная лёгкость, я не ощущал себя и ни о чём не думал. Было состояние безмолвия и всепонимания; было ощущение главного; смысл жизни стоял за моей спиной, и я слышал его дыхание.

…Жизнь моя переменилась. Признавшись себе, что я люблю и лишь неосознанно скрываю это от себя, я стал с той ночи скрывать свою любовь сознательно – от других. Чуть речь зайдёт о ней – силюсь казаться равнодушным, безучастным, а когда рядом она – и горю и холодею; и не дай бог встречусь с нею глазами! – не знаю, что делать, как сидеть, как стоять, словно заряд сердечной энергии вольётся в меня с её взглядом.

Едва же останусь один – тотчас вижу её. Воображение моё ведёт причудливое повествование наших отношений. Порой я даже путал события, на самом деле происходившие, с выдуманными мною. Я смотрел на мир через полупрозрачное стекло, на котором была изображена она: не видел ничего, не видя её.

А сколько было отчаянной, подавленной в себе ревности! Я ревновал мятежность и одновременно печаль её голубых глаз с тёмными тенями – к равнодушию симпатий и антипатий в глазах моих одноклассников; белизну её лица – к откровенной румяности деревенских девчонок; смелость (ограниченную представлениями сельских учителей о скромности) её причёски – к простеньким косичкам моих одноклассниц; красные кожаные сапожки её с молниевыми застёжками – к валенкам, подшитым и не подшитым, в которых ходило в школу большинство учеников. Я был уверен, что она несчастна тем, что теперь живёт и учится в деревне; по-моему, ей надлежало было учиться в высокой каменной городской школе, играть на фортепьяно, ходить в театр, заниматься фигурным катанием.

Её отношение ко мне меня не заботило. Да и в самом деле, если человек любит, то счастье это разве совместимо с мыслью, что ему чего-то недостаёт?

…Однажды, только придя в класс, я заметил странное волнение среди однокашников: все что-то обсуждали, но не спорили, не галдели. Прозвенел звонок, и я не успел узнать, что случилось.

Сев за парту, я оглянулся, по обыкновению как бы между прочим, туда, где сидела Оля, – и сердце моё остановилось: её не было. Раньше первой мысли меня поразило чувство, в одно мгновение связавшее её отсутствие с тем, что так тревожно обсуждалось всеми.

Вот я стою: это пришёл в класс Михаил Германович; вот я сел: это все сели; смотрю перед собой…

Михаил Германович прошёл мимо стола, держа в руках журнал, упёрся в стену, вернулся к столу и сказал, не подымая бровей:

– Слышали?.. – И по тишине понял, что слышали.

Я не мог бы сказать, как быстро прошёл урок, потому что хотел узнать о случившемся и боялся того, что должен был узнать. Когда надо было что-то записать, я не записал, не мог: это казалось мне чем-то посторонним. Изобразить же равнодушие мне было стыдно отчего-то – впервые.