Читать онлайн Евгений Кузнецов - Кудыкины горы



© Кузнецов Е. В., 2024

© ООО «Издательство «Вече», 2024

* * *

Первый снег

Всё, что было когда-то, есть и теперь, если вспоминается.

Я стою у ветхой калитки, положив руки на потемневшие от времени и дождей штакетины, и не стыжусь (теперь это редко бывает со мной) признаться себе, что сердце моё нежно плачется. Долго я не могу решиться просто войти и чего-то жду от себя. Мне кажется, что прежде я непременно должен осознать всю значимость этой минуты, исполниться чувством радостного нетерпения, насладиться им и только уж потом переступить заветный порог – войти в школьную калитку, которая затворилась за мною так давно.

Передо мной серое, обшитое тёсом двухэтажное здание с тёмными от нависших над ними ветвей окнами, с проржавевшими и покосившимися водосточными трубами, приземистым неуклюжим крыльцом и плоской крышей, у которой слуховые окна заколочены фанерой и где вечно жили и теперь, вижу, кружатся голуби; и всё здание плывёт на меня под неподвижными облаками.

Здесь проучился я десять лет.

Рука моя сама находит вертушку, поворачивает её, отворяет калитку – и вот я на школьном дворе.

Вид двора уныл, хотя вокруг него теснятся густые молодые липы. Вся тесноватая площадка дворика тщательно вытоптана, и лёгкий июньский ветерок чуть тревожит на ней серую пыль. Занятия, как я прикидываю, недавно закончились, и поэтому здесь так пусто теперь, но память моя своевольничает и сердце не слушается глаз: мне чудятся голоса деревенской ребятни, высыпавшей на улицу в большую перемену.

От калитки к крыльцу ведёт из красного кирпича дорожка, служившая когда-то спасением от грязи и луж, теперь же она совсем захожена, вдавлена в землю и проросла подорожником. Подхожу близко к зданию. Взгляд мой падает на чёрный, в деревянной раме, лист железа, на котором значится: «…ская средняя школа». Пройдя ещё несколько шагов вдоль разогретой солнцем стены, на которой жужжа греются мухи, я останавливаюсь у парадной двери, над которой висит давнишнее, написанное по фанере «Добро пожаловать!». Перед самым входом вросла в землю каменная плита в качестве ступени у дверей, из-под которой выбился пучок травы, каким-то чудом не затоптанной.

Я вижу замок, но он, хотя и вдет в дужки, не заперт на ключ. Это когда-то означало, что уборщица Анна Ивановна, жившая в школе, где-то неподалёку: либо у себя на огороде, либо пошла на пруд полоскать тряпки для мытья полов.

Открываю дверь и вхожу.

Сначала я попадаю в полутёмное крыльцо, имеющее небольшое, забрызганное белилами оконце; здесь душно и пахнет хлоркой. Открываю тяжёлую, обитую кожей дверь, ведущую с крыльца в саму школу, – тугая пружина, скрипя, тотчас напоминает мне о себе, стремясь захлопнуть дверь с грохотом, что обычно ей и удавалось с попустительства бедовых школяров; но я, придержав, закрываю её бесшумно.

Прохожу далее узкий коридорчик, бывший бы совершенно тёмным, если бы не приоткрытая дверь бокового класса, и попадаю в зал, называемый большим коридором. Тут приятно прохладно и сумеречно, как мне кажется после яркого света улицы. Этот довольно широкий коридор имеет справа два больших окна, между которыми висит пионерский лозунг, а под ним на полу стоит куст полузасохших цветов в дощатой кадушке. Слева – несколько дверей, на которых приколоты картонки с надписями «Учительская», «Директор» и с цифрами, обозначающими классы.

В углу залы высится тёмное зеркало в деревянной резной раме с причудливой резьбой. Я невольно двигаюсь, желая поймать своё отражение, и от этого ожидаю чего-то значительного. И хотя, подойдя вплотную, я вижу себя, всё-таки там – в глубине отражения – полумрак пустынного коридора чудится мне завораживающим, и глаза мои из зеркала смотрят испытующе.

Тишина в школе и после стольких лет отсутствия чудна для меня. Я ступаю под стреляющий скрип половиц, и боязнь притаившейся неожиданности сжалась во мне пружиной.

Под лестницей, ведущей на второй этаж, стоит серый от пыли и бывший, насколько я помню, всегда расстроенным рояль, не оставивший в моей памяти ни одного сладостного аккорда, кроме сумасшедшего дребезжания, извлечённого исчерниленной рукой самого бойкого ученика. Но рукой моей, коснувшейся давнишней пыли, движет воспоминание иное. Поколением раньше моего, как говаривали старожилы, играл на рояле этом старый учитель, умерший на уроке. Только он один прикасался к чутким клавишам, одухотворяя нелюдимый инструмент, и только вечный вальс Шопена – его любимая, как говорят, музыка – связывает теперь во мне времена. И тень учителя, которого я никогда не видел, скользит незримо рядом со мной, нашёптывая мне о чём-то вечном и святом.

Второй класс школы – это длинный узкий коридор, получающий естественный свет лишь из застеклённых дверей классов. Который же мой?.. Вот он, в конце коридора. Прежде почему-то заглядываю в приоткрытую дверь и – вхожу.

Благословенная минута! Передо мной мой класс. Словно случайно встретился с человеком, с которым некогда был связан душевной близостью, но потом почему-то разошёлся, молчаливо договорившись оставаться всё-таки друзьями, – и грустно, и немножко стыдно.

Вздыхается глубоко.

Оконца небольшие, доска с краю, так как ей мешает шкаф, высокая белая печь до потолка, входная дверь застеклённая, парт три ряда и стол учительский.

Прохожу к доске и обнимаю взглядом весь класс. На всём ещё лежит милая мне сейчас печать только что закончившихся занятий, движенья, суматохи, словно минуту назад ревущая ватага школяров, распущенных на каникулы, ликуя, высыпала отсюда. Ряды парт неровны, повсюду разбросанные тетради, растоптанный мел, с доски не стёрто, а рядом со столбиками алгебраической задачи, выведенными нетвёрдой рукой, начертан виртуозным штрихом чей-то профиль, с тщанием выведен кукиш, запечатлены в лаконичном виде некоторые истины бытия, как то: «Муся – дубина», «Налив – любимчик» и прочее.

А вот и парта моя.

Парта есть место, с которого человек с семи до семнадцати лет с перерывами на каникулы и перемены наблюдает за мирозданием, имея при этом цель познать истину и дожить до звонка. Крышка её затёрта локтями и испещрена кляксами, формулами. Внутренность парты скрыта от посторонних глаз и поэтому наиболее содержательна: вот учебник зоологии, весь изрисованный, видно, хозяин его не был особенно горячим поклонником науки сей; вот из тетрадного листка голубок, крылья которого пестрят красными чернилами; здесь же резинка и горсть скатанных из бумаги пулек, предназначенных для чьего-то затылка; сломанный карандаш и перочинный нож с расколотой ручкой составляют остальные предметы ежедневного обихода.

В согласии сейчас глаза и душа моя: здесь каждая деталь молвит о чём-то понятном мне; ничто не раздражает меня, ничто не кажется лишним, и страшно потревожить единую пылинку этого мирка о четырёх стенах. Увы! – нет теперь меня для него, но он – этот мир – для меня вечно будет существовать… Так рассуждаю я, но рассуждения мне становятся неприятны; кажется никчёмным и желание сделать в эту минуту какие-то выводы, принять торжественную позу, тронуть холодком рассудительности желанную непосредственность чуткого сердца.

Всё в июньском свете, колышутся за окнами молодые липы, играя на стенах густыми тенями; запылённая сетка паутины треплется за стеклом знойным порывом. Полоса солнца, лежавшая, когда я вошёл, на полу у доски, доползла уж до парт… Пресыщенный наслаждением созерцания, выхожу из класса вон.

Торжественность моего одиночества тревожит воображение: тишина сонных классов и полутёмных коридоров не бездыханна, она пугает ощущением звуков и присутствия кого-то рядом…

Вдруг я останавливаюсь, сознаю мгновенно, что вижу что-то особенно памятное мне, – словно чья-то рука неожиданно тронула плечо, будя невольный трепет.

Передо мной большой застеклённый стенд в раме тёмного дерева; на красном бархате – ровные ряды фотографий, вверху – пластмассовые буквы: «Доска почёта». Я машинально скачу глазами по незнакомым лицам, сердце моё волнуется, память лихорадочно ищет тронувшее меня сейчас когда-то бывшее. Это чувство – как засохший цветок, случайно встретившийся в книге: отчего он здесь? Ах, вспомнил!.. Так, так было… Но только на этом месте тогда висел лист ватмана с наклеенными на нём фотографиями и заголовком «Лучшие ученики», где буква «н» отличалась от других тем, что была сначала, видимо, написана неровно, потом поправлена более тёмной краской…


Я тогда учился в шестом классе и был неповторимо впервые влюблён. Ведь все случаи любви схожи тем, что отличаются от любви первой, которая всегда несравнимо особенна, причём у каждого по-своему. Особенностью моей первой любви была страстная скрытность и воинственная стеснительность, дошедшая до крайности: до высокомерно-пренебрежительного отношения к своей избраннице.

Легко вспоминаются теперь дорогие мне подробности: они, как бусинки, нанизанные на нить соединившей их любви, уцелели в памяти.

Случилось это в октябре или в начале ноября, потому что, помню, снег ещё не выпадал. Был звонок с перемены, и среди общего гама никто не заметил, как в класс вошла новенькая и села за последней партой у окна.

Дверь открылась, и все, загремев крышками парт, встали. Михаил Германович, учитель физики и наш классный руководитель, с той небрежностью в походке, которая должна была бы скрыть волнение и которая так естественна для того, кто после вуза практикует третий месяц, вошёл в класс. Он был невысок, с шапкой курчавых чёрных волос, с аккуратным носиком и большими наивными глазами. Подойдя к столу, Михаил Германович, как всегда, значительно вскинул чёрные брови, окинул карими глазами класс и, зафиксировав в минутном недвижении важность сей минуты, тоном человека, чувствующего юмор, проговорил:

– Здравствуйте. Садитесь. – И с глухим шлепком бросил на стол классный журнал.

Подождав тишины, Михаил Германович, вновь подбросив брови, сказал с удивившей всех торжественностью:

– Итак, нашего полку прибыло?

Все закрутили головами. Молчание было вопросительное: галдеть или утихомириться? «Новенькая» – такого раньше не было.

– Ваша фамилия Вернадская? – внятно проговорил Михаил Германович. – А имя?..

– Оля.

– Довольно распространённое, – осмысливающе поднял брови Михаил Германович, прохаживаясь по классу и покручивая на пальце ключи, что было в его привычке. – И кстати… исконно русское.

Всеобщее любопытство было разогрето: все дружно обернулись назад. Оля опустила было глаза, но тотчас подняла их; встретив взгляды тридцати пар глаз растерянным и одновременно вызывающим взглядом, как бывает, когда человек смущается и сам чувствует это.

– Однако начнём урок, – сказал Михаил Германович.

И урок начался.

Я смотрел перед собой, но видел и слышал только лишь то, что увидел и услышал, когда оборачивался: голубые спокойные и вместе с тем мятежные глаза, словно бы чуть заплаканные, с тёмными тенями под ними, и бархатный голос, сказавший: «Оля». И её фамилия, и её глаза, и её голос слились в одно какое-то как бы не до конца понятое событие.

И с этой минуты по классу растёкся аромат чего-то раздражающего, недосягаемого, городского.

В ближайшую перемену всем стало известно, что новенькая – дочь врача, приехавшего работать в нашу поселковую больницу.

Домой я вернулся в тот день озабоченным и молчаливо-капризным, что вызвало назойливые, как мне показалось тогда, вопросы родителей. Настойчивость которых лишь усугубляла глубокомысленность моих «да» и «нет». Этот тон стал характерным для меня в отношениях с домашними. Их волнение, понятное теперь и мне, впрочем, сменилось через некоторое время снисходительным прощением моих выходок и многозначительными, не очень заботливо скрываемыми улыбками, вгонявшими меня в краску.