Кудыкины горы - страница 7



Худенькая, с удивлённо торчащей головой, с короткими, до мочек ушей, волосами цвета пересохшего сена, она неизменно появлялась при всяком интересном случае, то смущая взрослых своим присутствием, то умиляя всезнающим взглядом круглых серых глаз. Неизвестно почему, но все мирились с Варькиным чрезмерным любопытством. И когда за изгородью палисадников мелькало веснушчатое личико с назидательно приподнятым носиком и по траве стремительно двигалась фигурка в длинном – ниже колен – полинялом сарафане, открывавшем загорелые плечики, когда она, босая, озабоченно семенила вдоль деревни – тогда каждому не терпелось радостно окликнуть:

– Что, Петровна, по делам собралась?

И слышался тонкий, независимый голосок:

– Коне-ешно!..

Словечко это звучало подчас и сухо, если чувствовалась насмешка или праздность в вопросе, ибо Петровна избегала фамильярности в общении. Степенность и важность сквозили в любом её поступке, значительность – в каждом слове.

Любимой и необходимой вещью Петровны был костяной щербатый гребень, самовольно присвоенный у матери Маруси. Бежит она – цепко, чтобы не потерять, держит его в кулачке, остановится хоть на мгновение – тотчас водрузит обеими ручонками на затылок, спать ложится – под подушку прячет.

Сверстниц-подружек Петровна не признавала, высокомерно, без тени зависти взирала на яркие игрушки соседских детей. Похвастается ровесница:

– У меня е-есть, а тебя не-ету!

А она важно заявит:

– Дурочка малолетняя! – И убежит к себе во двор.

– Сбегай, Петровна, в избу, – попросит Петруха-отец, чиня на солнце сеть, – глянь, сколько времени.

Петровна тут же суматошно топочет по ступенькам крыльца, летит в комнату к комоду, со знанием дела водит пальцем по циферблату будильника – и кричит в окно:

– Папка Петя! Да па-апка Петя! Сколько время-та, что ли?

– Ну…

– Время-та, что ли, сколько? – переспрашивает она.

– Да-да! Сколько – чёрт! – времени? – уже нетерпеливо кричит отец.

И тогда Петровна ответит осуждающим тоном:

– А-а! Время-та – уж скоро коров пригонят.

И мать Маруся, обычно крутая и своенравная, дочке единственной во всём потакала, прощая ей проказы, – может быть, в отместку соседкам за укоры в баловстве.

К вечеру, первая услышав усталое мычание у калитки, Петровна бежала встречать Кралю, по-хозяйски требовательно выкрикивала:

– Мамка Маруся, да хлеба-та скорея! – И, держа на вытянутой руке горбушку и оттопыривая пальцы, чтобы Краля не прихватила их вместе с хлебом, зажмуривала глаза, чувствуя, как влажный шершавый язык касался ладони, как над самым ухом шумно вздыхала корова.

Мурзика-кота она уважала лишь в ту минуту, когда он, недосягаемый, торопливо пробирался по двору с таким видом, словно его собирались поймать. Когда же Мурзик дремал на кухне у залавка, подогнув под себя лапки, Петровна повелительно топала пяткой у его морды:

– Живо мышей ловить! – И заливисто смеялась, видя, как он, сгребая второпях половики, шмыгал во двор.

А смеялась Петровна пронзительно-звонко, забывая себя, закидывая назад голову и машинально хватаясь, чтобы не упасть, то за ручку дверную, то за ремень Петрухи, то за передник матери; смеялась так, что роняла из волос свой гребень, а потом искала и спрашивала:

– А смеялась-то я где?

Куклу же свою, с исцарапанным кончиком носа и с равнодушными голубыми глазами, Петровна давно забросила:

– Не люблю я неживучее!

И валялась пластмассовая «сестрёнка» где попало, неуклюже оттопырив ногу.