Литовский узник. Из воспоминаний родственников - страница 20
– Фройлен, рад слушить. Зафтра ком, ком, уборка, – сказал он и вышел.
Марья поколдовала над раной, приставила кончик носа на место, обвязала, и вскоре он так удачно прирос, что со временем осталась лишь малозаметная красная полоска.
С того дня Настя получила другую работу. Ее обязанностью была уборка большого дома мельника, превращенного немцами в лазарет для привозимых с фронта раненых, и своего бывшего дома, где жил теперь офицер Ульрих – главный в деревне немецкий начальник.
Беспокойное чувство опасности возникло у Марьи, когда Ульрих «пригласил» Настю на новую работу. Через несколько дней тревога ее усилилась – Настя стала молчаливой, раздражительной.
Однажды вечером, когда пришло время сна, а Настя, притворившись спящей, долго лежала молча, отвернувшись к стене, Марья подсела к ней, положила руку на ее плечо. Настя вздрогнула.
– Доченька, – Марья ласково погладила ее руку, – душа болит на тебя глядеть. Вижу, неладно с тобой. Ведь я мать тебе, не надо таиться. Вместе мы должны быть, какое время теперь.
Настя повернулась, ее большие красивые глаза, полные боли, обратились к матери; она приподнялась, сказала натужно:
– Нет, мама, не можешь ты помочь и никто, наверное, не может – они теперь хозяева, изверги, издеваются над нами, как хотят.
Она расстегнула кофту, спустила с плеч: «Видишь?» На груди, руках, плечах темнели синие пятна, полосы.
– Вчера еле вырвалась, сегодня его не было, а завтра не знаю, что будет. Грозит.
Она всхлипнула, прижалась к матери, обняла ее и разрыдалась бурно, неудержимо. Марья не останавливала – она только прижала ее крепче к себе, гладила по голове, плечам, как могла спокойней говорила:
– Ничего, Настенька, ничего, отольются им наши слезы, иродам проклятым. Не допустит Господь, дай время, погонят их отсюда, духу ихнего тут не останется. Вон сколько кладбищ наделали, а все везут, везут, видно, крепко их там угощают. Ничего, Настенька, ничего.
А у самой металось в голове: «Что делать? Что делать? Ах, беда! Господи, помоги нам и спаси. Ты же видишь, как это несправедливо, сколько мы терпим, за что ты наказываешь нас? Покарай их, Господи, иродов, убийц! Возьми меня к себе, если надо, только оставь ее, доченьку мою единственную».
Догоравший фитиль керосиновой лампы на столе коптил. Иногда слабый огонек разгорался и вспыхивал, освещая темные углы небольшой баньки с одним оконцем.
Настя выплакалась, отстранилась, с надрывом вздохнула и, застегивая кофточку, с какой-то обреченностью сказала:
– Когда это будет, а теперь что делать? – Потом, словно спохватившись, быстро заговорила: – Мамочка, а может, мне убежать? В лес. Может, наши мужики живы? Узнать бы, где они. – Потом замолчала, вспыхнувшие надеждой глаза ее погасли, упавшим голосом закончила:
– Да у кого узнаешь?
– А если схватят? Как Тоню Сергунову. – Марья со страхом смотрела на дочь, боясь продолжать дальше.
За стенами баньки завывал ветер, протяжно свистел в углах, сыпал снегом в стекло маленького окна.
Ни на другой день, ни в следующие Марья не видела в поведении дочери особой тревоги. Только однажды, когда Настя рассказывала о делах в госпитале, Марья спросила: «Здесь то, доченька, как у тебя?» Настя нахмурилась, качнула головой: «Не знаю, мама, вроде отстал пока». Но дрогнуло ее лицо, беспокойно плеснули глаза.
Однажды какая-то незнакомая странность в поведении дочери насторожила Марью, иногда ловила ее беспокойный взгляд и поняла – спокойствие это – показное, и сильнее заболело ее сердце и чувство беды заполнило его.