1.
Резинка обнуляет карандаш,
а время – лица. Их стереть
понадобится прожитая жизнь,
которая останется тускнеть
в тенях на фотографиях, томить
колючими пустотами пропаж,
но это, как прочитанный роман,
прочитанные главы не забыть,
но ты уже давно не их герой.
Как склеенные тучами в туман,
без точных очертаний те предметы,
что выглядят без солнца не собой,
я выгляжу одним из тех скелетов,
который выполз из комода, и,
как будто привидения шаги,
скитаюсь по Лубянке, как чужой,
ищу свой след в обломках лет и
тот спёртый запах из музейного кафе,
тот кашель стула, что звенел в спине,
и меланхолию просторных кабинетов,
где с выражением Ареса на портретах
детей пугали старые вожди.
2.
Холодные чугунные дожди.
Симметрия просторных площадей.
Хлористый аромат от чистоты.
И выбритые звёзды обелисков,
торчащие истории огрызки.
Помада-борщ. Липучки-бигуди
и платья, что царапают асфальт,
смотрящие с тревогой из-под лба
немые незнакомцы, пустота,
разлитая в движениях кассира,
пенсионеры с хлебом и кефиром,
значок, отображающий стандарт,
прохожий, затянувший беломор,
лежащий человек лицом в траву,
как будто в океане на плоту,
растянутый иконой триколор,
с оттянутым карманом ревизор,
сирени с шелковистой шевелюрой,
замотанное небо в провода,
растрёпанные рощи и этюды,
как кудри телефонного шнура,
стояние по пробкам на верблюдах,
укусы, как порезы от ножа,
от редкого, но жгучего луча,
я ощущаю, как иду я,
и в памяти сгорают, как свеча,
те образы, что больше недоступны.
3.
Можно выстроить цепь от Москвы до Рима
из людей, что не вспомнят моего имени,
сколько можно травы затоптать ногами,
что со мной почковались, сплетясь шагами,
выпуская в асфальт цокотание химии,
можно выстроить всех их в такой периметр,
что накроет Садовое, как татами,
а сейчас и лицо моё кажется диким им.
Пахнет кровью сирень, и кричат собаки,
подавая сигнал для своей атаки,
от того ли, правда, что я пахну морем,
что течёт в далёком Лукоморье, словно
с чужаком не выйдет разговора толком,
кроме лая да лобызаний в драке.
4.
Борщевик растёт на крыльце, как вилка,
что торчит, целясь в небо кривой ухмылкой,
заросло крыльцо ирокезом длинных
коридоров слипшейся паутины,
пролетает шмель и кусает тучу,
выпуская дождь, словно стрелы лучник,
я иду и мокну, но смотрю с улыбкой,
позабыв, что здесь надо делать вид, как
краб, набравший в рот аммиачной ртути,
поддавая в ритм коды словоблудий.
5.
Я ползу, как жук, что залез куда-то,
но не знает сам своего масштаба —
только поворот на ближайшей ветке,
как венец свершившейся пятилетки,
чтоб не думать лишнего, пью таблетки.
Облысевший дом, как ствол баобаба,
хрип костей и боль в пустотелых нарах,
где кипела страсть в наших капиллярах,
а теперь шипит пустота, как жаба.
Я брожу один, как изгой, по парку,
мы стояли здесь и, от счастья плача,
чем звезда, светили друг в друга ярче.
Я дышал в тебя, как огонь в бумагу,
как танцуют в ряд числа Фибоначчи
[1],
вылетали ямбы на той скамейке,
и навечно нас летний вечер склеил.
Оказалось, всё можно вырвать, правда,
глубоко останется мёртвый корень,
и кого туда ни сажай, не сможет
починить разбитого миокарда.
6.
Я смотрю на Москву с расстояния ближе,
чем любовь, что упала на сердце грыжей,
на железные башни и их затишье,
когда смотришь на бурю и мылишь лыжи,
заливает мозг красный цвет от неба,
набухают тучи, как сгусток слепка,
и как будто скоро на пыль от щепок
распадётся вся эта дребедень, как
оторванный сон из воспоминаний.
Ничего так сильно меня не жалит,
как шипящий диктор змеёй в экране,